Демобилизация из армии. Курорты Джермук и Арзни
Поездки в Тбилиси, в Закфронт, или, как уже стали называть, в Тбилисский военный округ ничего не дали для окончательного определения моего положения. Я был направлен в распоряжение Армянского республиканского военкомата, оставаясь на положении больного военнослужащего… до выздоровления, для чего требовалось, прежде всего, вывести меня из состояния стресса, а этого нельзя было добиться, пока не определено мое положение. Таким образом, я находился в каком-то заколдованном круге.
7 мая 1945 г. я был вызван на заседание ВКК Армянского республиканского военкомата. При рассмотрении моего дела возникли споры. Известный хирург Еолян, член ВКК (если не председатель) говорил, что хотя я по состоянию здоровья подхожу под ст.102 приказа НКО, т.е. должен быть демобилизован со снятием с учета, но такого работника (консультанта армии) мы не можем демобилизовать из армии. В связи с тем, что некоторые члены ВКК отсутствовали на заседании, было решено отложить этот вопрос на следующее заседание, назначенное на 17 мая 1945 года.
9 мая 1945 года наступил долгожданный Всемирно-исторический день Победы над немецко-фашистской Германией. В Ереване, столице Советской Армении, как и во всей стране, народ ликовал: прямо на улицы выносили столы с напитками, пили, угощали прохожих, пели, танцевали, целовались со знакомыми и незнакомыми, как верующие на пасху. Несказанно радовалась и наша семья, ведь трудно было представить большего счастья, чем окончание войны! Я был уверен, что теперь мой вопрос решится на ВКК положительно. Однако профессор Еолян, видимо, из самых лучших побуждений, вновь стал говорить, что освобождать из армии такие кадры нехорошо. Но он остался в меньшинстве, и я был демобилизован со снятием с учета по ст.102-й приказа НКО. После этого я сразу обратился в Министерство здравоохранения Армянской ССР и был принят министром, ростовским армянином Тер-Гевондяном, который, познакомившись со мной, сказал, что Армения нуждается в таких работниках, поэтому мне нужно закрепиться в Ереване на постоянной работе. Узнав мое состояние здоровья, и о том, что я в прошлом, до войны, работал на курортах, он официально направил меня к министру социального обеспечения Галстяну для назначения главным врачом курорта Джермук, где открывался санаторий для инвалидов Отечественной войны.
В отличие от интеллигентного, чуткого и тактичного Тер-Гевондяна министр Галстян принял меня странно: взяв путевку минздрава, он долго рассматривал ее и, наконец, вымолвил:
- Послушайте, Вы армянин?
- Да, конечно.
- Почему же вы Акопов, а не Акопян? - спросил Галстян.
- Фамилию я себе не выбирал и не изменял: мой отец был Акоповым и я Акопов. Но разве это имеет отношение к работе?
Он был несколько смущен и переменил тему разговора:
- Хорошо, на курорт Джермук отправляется автомашина. Поезжайте, познакомьтесь с курортом, а через пару дней вернетесь, тогда и оформим вас на работу. Я попрощался с ним и вышел. На второй день уехал на курорт Джермук, который находился высоко в горах, в 220 км к юго-востоку от Еревана. В то время туда вела «самодельная» дорога, проходящая через ущелья, над пропастями, через речку "Арпа". Словом, дорога трудная, требующая большой осторожности водителя и даже риска. (Фото №19).
На курорте почти никого не было. Сезон начинался с 1 июня. На месте выяснил, что здание санатория и подсобные помещения не электрифицированы, хотя в нескольких метрах, во дворе, стоял столб, до которого было проведено электричество из миниатюрной электростанции, стоящей на быстротекущей горной речушке, которая не замерзала даже в сильные морозы. Я ознакомился с плато, на котором стоит санаторий инвалидов войны, непосредственно над ущельем где протекает речка "Арпа", которую в перспективе планируется направить через туннель в озеро Севан, с целью его пополнения. В Джермуке всюду альпийская растительность, божественные пейзажи, ласкающие взор, но на пути широкого использования этих природных богатств, минеральных источников, превосходящих по химическому составу и дебету воды Карловых Вар, стоит бездорожье, крутые подъемы, оторванность от баз снабжения и культурных центров. Через пару дней я вернулся в Ереван на той же машине, зашел к Галстяну, рассказал о своих впечатлениях, выразил недовольство отсутствием электрического света в санатории. Галстян сказал, что электромонтеры требуют большие суммы: две курортные путевки и 25 000 рублей только за работу, при том, что все необходимые материалы уже заготовлены министерством. Предвидя большие трудности при работе с небольшими керосиновыми лампами, я сказал, что сам проведу электричество в санатории и подсобных помещениях, чем вызвал его крайнее удивление:
- Вы, главный врач, будете работать за монтера? А разве удобно это?
- А почему неудобно? Наоборот, это удобно тем, что к приезду больных – инвалидов Отечественной войны, у нас будет электрическое освещение, - сказал я.
- А сколько потребуете Вы с нас, если монтеры потребовали 25 000 и две путевки - спросил он.
- Я ничего не потребую, за исключением инструментов и оборудования, необходимых для такой работы.
- Ну, что же, начинайте работу, мы вас не обидим, но делайте так, чтобы не очень афишировать, что главный врач занялся монтерским делом, это все же неудобно!
Я взял своего 15-ти летнего сына и выехал в Джермук. В это время там находился лишь механик Володя - русский парень, выросший в Армении, прекрасно говоривший по-армянски, женившийся на курорте на русской девушке и окончательно обосновавшийся здесь. Кроме Володи в это время здесь уже находился директор курорта, старый большевик Шакар Хачатрян, который был без ума от радости, что в санатории будет электрическое освещение.
Мы приступили к работе. С инструментами было плохо: кое-что я получил у Володи, но не было лестниц для работы на высоких стенах и потолках санатория, приходилось ставить стол на стол, а сверху еще ставить табуретку. Помощником моим был мой сын Вилик, но он, естественно, не мог поддерживать оба стола и табуретку. Дело усложнялось тем, что здоровье мое еще было неважным, давал еще знать длительный голод в лагерях (немецких и советском) - кружилась голова. Наблюдая за моей работой, Шакар Хачатрян заметил, что наше питание с сыном очень скудное и сухое, поэтому решил подкрепить нас продуктами, выдавая нам сливочное масло, брынзу (но главное - по килограмму меду ежедневно, который мы полностью съедали - В.И.). Как было договорено с министром соцобеспечения, из кухни санатория мне должны были отпустить один бесплатный обед, но в таком объеме, чтобы хватило всем членам семьи. Однако в данное время санаторий еще не работал, поэтому Шакар Хачатрян стал отпускать нам сливочное масло, мед, сыр, брынзу в количествах, вполне достаточных для нашего удовлетворения. Наш аппетит был исключительным, но "снабжение" Шакара не отставало от него. К концу мая мы закончили работу, провели свет в 64 помещениях.
Во время нашей работы произошли два случая, которые остались в моей памяти. Однажды, когда я находился под потолком с проводами в руках, вошла медсестра Анаида - высокая "гранддама", которая приходилась нашей семье дальней родственницей (жена дяди моей матери), но ее я видел впервые. Она подняла голову вверх и "нежно" спросила:
- Уважаемый главный врач, можно вам задать один вопрос?
- Задавайте
- Где вы получили медицинское образование?
- Как где, разумеется, в медицинском институте!
- Но где находился этот медицинский институт?
- В Краснодаре, это Кубанский медицинский институт.
- Вот видите: я так и знала, что вы кончили в России, так как наши врачи, окончившие в Армении, ни за что не станут заниматься такой работой, как вы.
- Не станут, потому что не умеют!
- Нет, - сказала она, - они считают такую работу недостойной для врача!
- Было бы недостойно для врача начинать работу санатория при жалких керосиновых лампах; думаю, что Вы согласитесь со мной?
Анаида подтвердила, что будет радостно, когда над ущельем Арпа зальется электрический свет.
Из воспоминаний В.И.Акопова. К тете Анаид из Еревана иногда приезжал 16-летний сын Рубен, с которым я познакомился и гулял по скалам и ущельям. Интересно, что оставался он на день-два и уезжал. В первый его приезд произошел необычный инцидент – пропали подаренные американской благотворительной организацией санаторию инвалидов войны комплект из пальто, костюма и туфли, которые выдавались отдыхающим на время пребывания. Они были добротными, новыми, черного цвета и стоили на рынке очень дорого. Все только об этом и говорили, была вызвана милиция из ближайшего райцентра. В последующем я заметил, что пропажи совпадали с кратким пребыванием Рубена и наши разговоры сводились к обсуждению этого события. В третий приезд Рубен в ущелье вытащил большой камень, под которым в мешке было свернуто пальто. Несмотря на то, что он неоднократно вел со мной полуоткровенные беседы, я был потрясен и сказал, что надо немедленно вернуть пальто. Рубен засмеялся и назвал меня дураком, он сказал, что в Ереване есть знакомый который покупает эти вещи и предложил мне войти в их компанию. Когда я не согласился и сказал, что расскажу отцу, он вначале пригрозил, а затем терпеливо разъяснил, что будут судить не его (несовершеннолетнего), а его мать и достанется моему отцу, как руководителю и ее родственнику. Я оставил его, поднялся к санаторию, уединился и подавлено рассуждал, как быть. К тому времени уехал единственный рейсовый автобус и с ним Рубен. Отец перед сном заметил мое состояние, спросил, в чем дело, и я ему все рассказал. Надо сказать, что он тоже был не только возмущен, но и растерян. Следствием было то, что он решил рассказать об этом тете Анаид. Честнейшая, добрая и наивная тетя, потрясенная совершенно неожиданной для нее вестью, упала в обморок и слегла с сердечной недостаточностью. Придя в себя, она стала просить отца, что найдет пути не только предотвратить дальнейшие кражи, но и вернет, что было украдено. На другой день она неожиданно уволилась и уехала. Больше краж не было, Рубена я больше не видел, а после нашего отъезда, уже в Самарканде, через пару лет из письма родных мы узнали, что Рубен осужден за квартирную кражу.
Другой случай. Я находился на столбе, во дворе санатория и уже подключал санаторий к электрическому току, получаемому от микроэлектростанции. Это было днем. Вдруг вижу, бежит ко мне один из работников санатория, чтобы предупредить, что санаторий посетит секретарь ЦК КПА тов. Григорян, чтобы я не сказал, что я врач... Таким образом, и Галстян, считал такую работу для врача… позором! Григорян прошелся по санаторию и двору, объяснения давал ему Галстян. Я лишь сверху смотрел на гостя.
В первые дни после поступления больных в санаторий, приехал к нам первый секретарь ЦК компартии Армении Григорий Арутюнян. Ему отвели правительственную комнату, а на утро он вызвал меня и со мной обошел санаторий, подробно расспрашивая о том, что требуется для коренного улучшения. Я ответил, что главный недостаток курорта Джермук - это бездорожье. Нужно устранить его постройкой аэродрома на плато, непосредственной возвышенности у санатория, куда могли бы больных доставлять на небольших самолетах и второе - построить дорогу Ереван-Джермук. Первое мое предложение я обосновал тем, что на больших грузовых машинах неудобно доставлять больных, так как дорога из Еревана в Джермук настолько плоха, что 220 км. пути машина преодолевает за 10-12 часов, а некоторые рейсы так затягиваются, что больные попадают на место лишь на второй день. Что касается возвращения больных после лечения, то на этих машинах они теряют все, что приобрели для своего здоровья в Джермуке, так как дорога слишком мучительна. Но я, конечно, не сказал ему все подробности этого пути: как шофера на свои "студебеккерах" сверх нормы больных везут в Ереван 10-12 баранов, за что они получают в «дар» одного барана. Ни Хачатрян, ни тем более я, ничего не могли сделать с ними! Зато один из шоферов имел в Ереване пятикомнатную, а второй - трехкомнатную квартиру, а я - главный врач санатория - жил в одной подвальной комнате по ул. Абовян, которая была выделена моей семье по наряду эвакуированной семьи. Но Арутюняна не удивило мое предложение о строительстве аэродрома, хотя до меня никто об этом не говорил. Зато очень удивила постановка вопроса о строительстве дороги, когда он услышал выражение "акционерное общество".
- Как, - спросил он, - вы представляете себе это "акционерное общество"?
- Я имею ввиду государственную организацию: сейчас каждое министерство тратит большие деньги, перебрасывая своих рабочих и служащих на курортное лечение. А если мы соберем с каждого министерства и ведомства определенные суммы денег, в счет будущих санаторных путевок, то дорогу сможем устроить. Итак, я предлагал организовать государственное акционерное общество. Через несколько лет мое первое предложение было осуществлено: в Джермук доставляли больных лишь за один час! Были установлены систематические рейсы Ереван-Джермук. Но этот курорт был строго сезонным, он закрывался в конце августа. Спустя несколько лет, я вновь побывал на этом курорте. Там было выстроено несколько многоэтажных санаториев, со всеми современными удобствами, с новым ванным зданием, подсобными предприятиями и т.д.
Встреча с секретарем ЦК компартии Арутюняном, хотя я встречался с ним в первый и последний раз, оставила хорошее впечатление. Его приезд сам по себе говорил о его чуткости к людям - инвалидам Отечественной войны, во-вторых, только приехав на курорт, он подробно вникал в его нужды, в частности, подробно беседовал с больными, расспрашивал их, как к ним относятся врачи и другой персонал курорта. Нужно сказать, что Арутюнян пользовался большим авторитетом в Армении. Я слышал от очень многих местных армян похвалы в его адрес. Они с гордостью говорили: "Наш Григорий шинарар" (Григорий-строитель).
В конце моей работы в Джермуке, к нам на курорт приехали Председатель Верховного Совета Армянский ССР Мацак Папьян и генерал-лейтенант Мартиросян - один из полководцев, участвовавших в освобождении Праги от немецко-фашистских захватчиков (помню: в первое время после войны его портрет крупным планом, снятый вместе с Бенешем - президентом Чехословакии того времени - красовался на выставке одной из центральных фотографий г. Еревана) . Они должны были вот-вот появиться на курорте. Хачатрян Шакар уже неоднократно предлагал мне бросить работу и идти встречать их, но я никак не кончал осмотр вновь прибывших больных, поэтому все оттягивал время. На противоположной от нас стороне ущелья стали стрелять, но я все продолжал прием больных. Наконец, Шакар Хачатрян потащил меня из кабинета. Мы начали спускаться вниз, как тут же, вблизи санатория, встретили поднимающихся к санаторию Папьяна, Мартиросяна и его дочь 14-15 лет. Директор курорта Шакар Хачатрян выступил вперед и приветствовал гостей:
- Добро пожаловать, дорогие гости, мы с главным врачом рады видеть вас у себя... - Но речь Хачатряна была прервана Папьяном:
- Вижу, вижу, как Вы встречаете нас с главным врачом, вышли нам навстречу, когда мы уже входим в санаторий!
- Извините тов. Папьян, я был на приеме вновь прибывших больных, не мог их оставить, - стал я объяснять причину позднего нашего выхода на встречу.
- Их не мог оставить, решил оставить нас - самим искать дорогу, - ответил Папьян, смеясь, и добавил: - ну да ладно, пошли…
Все время нашего диалога генерал Мартиросян лишь улыбался, не проронив ни слова. За разговором незаметно подошли к правительственной комнате (точнее, к двум комнатам). Наши гости добрались до нас мокрыми и, нужно сказать, еле добрались. Многочисленные сопровождавшие их машины застряли в пути, до подхода в наше ущелье, прорвалась лишь машина наших гостей "Виллис". В связи с этим Папьян обратился ко мне с просьбой как-нибудь обсудить их. Я предложил им костюмы из склада, пока высушится их одежда, но он засмеялся: «Да у вас не будет одежды моего размера!». И, действительно, мы убедились, что одежды и обуви на размер Папьяна, у нас нет.
Мацак Папьян был человеком громадного роста, широкоплечий, говорил громким голосом, с некоторым юмором. Пока сушилась одежда Папьяна (Мартиросяна и его дочь одели в санаторные костюмы), мы вызвали нашу кухарку и попросили приготовить им еду. Никаких напитков в санатории не было. Я предложил "по сто граммов фронтовых": развел спирт пополам с водой и поставил в графине на стол. Хачатрян поднял тост за дорогих гостей. Выпили по сто граммов водки и пообедали очень скромно. Мы с Хачатряном вышли, смущаясь, оставив их отдыхать.
Утром рано я встал и начал принимать вновь прибывших больных, осмотр которых не смог завершить накануне, так как другие врачи болели, и я остался один. Только что успел закончить осмотр вновь прибывших и собирался принимать повторных больных, как пришли за мной от Папьяна, который просил меня зайти к ним. К этому времени уже успели подъехать все сопровождавшие руководители районов: председатели райисполкомов, секретари райкомов и другие, которые, конечно, приехали не с пустыми руками, то бишь, не с пустыми машинами, а везли с собой дары своих районов - персики, абрикосы, виноград разных сортов, а также продукты – баранину, брынзу, сыр и, конечно, спиртные напитки..
Придя на банкет, я увидел покрытый белой скатертью, длинный, исключительно богато накрытый стол. Здесь были изысканные напитки, в том числе коньяки, не только армянские, но и французские, сардины и другие деликатесы, и не только отечественные, но и итальянские, французские и другие. Здесь были закуски, какие раньше мне не приходилось видеть. Обеденные блюда состояли из шашлыков, плова, голубцов и т.д., и т.п. Папьян поднялся с рюмкой коньяка и предложил выпить за здоровье гордости армянского народа генерал-лейтенанта Мартиросяна. Этот тост поддержали, выпили за Мартиросяна. Тут Папьян заметил, что медсестра Анаида, которая помогала накрывать стол, не пьет. Он обратился к ней со словами:
- Вы, что, не хотите выпить за генерала Мартиросяна?! - Анаида сильно покраснела, но сказала:
- Вы простите меня, я никогда не пила коньяк, я боюсь пить...
- Тогда пейте вино, какое хотите, - сказал Папьян, наполнив ей бокал с вином.
- Но, я и вино не пью, - промолвила Анаида робко.
- Но, нет! За здоровье генерала Мартиросяна нельзя не пить, - заключил Папьян, подав бокал Анаиде. Мне показалось, что Мартиросян чувствовал себя неловко. Анаида, приняв бокал, слегка пригубила его и закашлялась. Ее оставили в покое. Обед продолжался. Я сидел как на иголках, так как много больных ждали у моего кабинета. Я попросил разрешения у Папьяна удалиться, поблагодарив за обед и напомнив, что участвовал в произнесенных тостах. Но Папьян заявил:
- Мы так не отпустим вас. Мы должны выпить за ваше здоровье!
Я понял, что, к сожалению, скоро мне не удастся уйти, хотя больные ждали меня. Пришлось еще 15-20 минут сидеть "на иголках", пока, наконец, мне разрешили покинуть компанию. Кабинет мой находился рядом с правительственным особняком. Поэтому я не потратил времени на переход. Больные ждали меня, но я не слышал ропота: по-видимому, они понимали, что мое отсутствие не зависело от меня. Я принял всего нескольких больных, как вновь прислали за мной. Решил сделать наиболее важные назначения и лишь после этого посетить наших высокопоставленных гостей. За мной пришел еще один "гонец", но я уже выходил. Окончив прием больных, во дворе увидел машины, готовые в путь. Меня пригласили в одну из них, и наш "караван" двинулся в сторону невысоких гор, возвышающихся над курортом. Ехали 10-12 км. и остановились у большого родника, ключи которого образовывали ручей шириной около метра и глубиной 50-60 см. У этого родника развернули дорогие ковры с напитками и разными изысканными яствами. Пока мы осуществляли свой "пир", какие-то люди, приехавшие из Еревана, устроили "фейерверк", взрывая в упомянутом ручье какие-то шашки: высоко в небо поднимались разноцветные ракеты и водяная пыль, образуя красивую радугу. Не только хозяином, организатором, но и душою этого пира был сам Папьян. Во время этого веселья заметили вдали от нас крестьянина, который следовал в какое-то село. Папьян предложил нагнать его и пригласить от его имени к столу, Кто-то сел на коня и помчался по направлению пешехода. Его привели к "столу", выпили за его здоровье, накормили и лишь после этого отпустили продолжать свой путь. На протяжении всего времени "пира" как в санатории, так и у родника, генерал Мартиросян вел себя в высшей степени скромно, мало говорил, на тосты отшучивался, благодарил.
На третий день Мартиросян предпринял со мной большую прогулку по курорту и окрестностям. Я уже знал, что сестра Мартиросяна является женой полковника Акопяна, с которым я познакомился в Седлецком лагере военнопленных. В последние месяцы Акопян находился в каком-то лагере в Азербайджане и домой не являлся. Из беседы с Мартиросяном я понял, что и он осведомлен о том, что мы встречались с Акопяном в плену. Поэтому он очень подробно спрашивал об условиях плена в немецко-фашистских лагерях и, особенно, о моей встрече с Акопяном. Генерал был в высшей степени сдержан, свое мнение не проявлял, но все же я понял, что жестокое обращение с бывшими военнопленными им не поддерживается. Я должен сказать, что всякий, побывавший не в канцеляриях, а в непосредственной близости с передовым краем фронта, хорошо знает, что никто не застрахован от попадания в плен, особенно при ранении. Говорят, последний патрон надо оставить для себя, чтобы не попасть в плен. А, по-моему, и последний патрон нужно послать по назначению - врагу, иначе, покончив с собой, ты помогаешь врагу: у него будет на одного врага меньше и на один патрон больше… Естественно, Мартиросян интересовался полковником Акопяном, и я рассказал, что знал, в основном о нашей короткой встрече с ним и группой генералов, от которых Акопян был послан ко мне.
В этот же день, под вечер, Папьян и Мартиросян с дочерью попрощались с нами и начали спускаться в ущелье, направляясь домой. Мы с директором курорта Хачатряном провожали их. Папьян сказал мне, что на курорте все очень довольны мною, поблагодарил, как он сказал, за "старание", и сказал, что мне надо остаться в Армении на постоянное жительство, добавив, что "такие работники очень нужны в Армении". Как раз этого я и ждал, чтобы сказать ему о критическом положении с квартирой моей семьи, что семья была вселена на площадь прокурора, работавшего в районном центре, где он и проживал семьей, но имевшего квартиру в городе, где из трех полуподвальных комнат моей семье была предоставлена одна, как эвакуированным. При этом прокурор, в связи с окончанием войны, подал в суд, чтобы выселить мою семью. Но я ничего этого я не успел произнести, как Папьян испуганно изрек: «Ай, балам, что хотите, просите, но не квартиру! Когда просят квартиру, у меня ноги трясутся!» Он подробно рассказал о ряде несчастных случаев, связанных с квартирами, в том числе и у военнослужащих. В тот период о жилищном строительстве думали мало. Тут я заметил Папьяну, что один из наших шоферов имеет в Ереване пять комнат, а другой – три, я же и моя жена - учительница двух школ - живем с семьей в одной комнате, принадлежащей другому! Как я могу в таких условиях оставаться в Армении? Упоминание о квартире резко испортило настроение Папьяна. Еще раз я встретился с ним спустя время у него дома, куда были приглашены моя жена, которая в то время преподавала в артиллерийской школе № 17 и я, поскольку работал начальником санчасти этой школы, а, может быть, вследствие прежнего знакомства. В этой же артшколе учились два сына Папьяна, вот он и устроил вечер, с приглашением работников этой школы. В общем, о Папьяне у меня остались неплохие воспоминания как о человеке. Вкратце его можно характеризовать как простого, "демократичного", добродушного, но вряд ли его можно было назвать "интеллектуалом". О нем рассказывали, что он был вначале бригадиром, затем председателем колхоза и как-то за высокие показатели был вызван в Москву на прием правительства. Он резко выделялся среди приглашенных огромным ростом и массой. Гости подходили к принимающим их руководителям и пожимали им руки. Якобы Папьян пожал руку одному из них, а тот от боли скривился, что заметил Сталин, и как только Папьян подошел к нему, поспешил первым пожать руку, что вызвало смех. После такого знакомства, при отличных производственных показателях, было решено выдвинуть Мацака Папьяна на высокий пост Председателя Президиума Верховного Совета Армянской ССР. Действительно ли было что-то похожее на эту легенду, я не знаю. В радиусе 10-12 километров от санатория Джермук было безлюдно: разбросанные села, голодающее вследствие войны население. Когда открыли санаторий инвалидов Отечественной войны, в сезон 1945 года, вокруг кухни санатория всегда было много маленьких детей, с большими животами, отечным лицом, то есть, с типичными безбелковыми отеками - пеллагрой в разной степени развития. Наша кухарка, уже пожилая, лет 70-ти женщина разгоняла их безжалостно, хотя я несколько раз строго предупредил кормить их остатками пищи в котлах, да и в тарелках (если они были!), но она не была заинтересована лишиться этих остатков, так как кормила свинью... Но однажды с ней был крутой разговор, в который вмешался наш добрый Шакар Хачатрян, и мы ее серьезно предупредили, что в случае повторения грубого обращения с голодающими детьми, она будет уволена с работы. Это возымело свое действие, да и времена уже менялись, таких детей становилось все меньше и меньше.
Как я уже говорил, в санатории работали три врача: Чолахян Тамара (дальняя родственница моей жены), фронтовичка, недавно демобилизованная из Красной Армии, второй врач (фамилию запамятовал) также был демобилизованным из армии инвалидом войны и я. Если даже не болели врачи, все равно работы было много, но так как часто болели, то, в лучшем случае, работали два врача, и мне приходилось работать не только как главному врачу, но и как лечащему. Однажды мои больные предложили мне сделать "экскурсию" в ближайшее селение. Я еще не окончил прием, как ворвались мои друзья и вытащили меня, уговорив больных зайти на прием с утра. Среди больных были жены и прочие родственники "власть имущих", о чем я не знал. Одна из женщин была женой секретаря ЦК комсомола Армении. Узнав об этом, я понял, чем вызвано любезное приглашение нахага (председателя) колхоза посетить его дом. Когда мы приехали, шашлык из баранины был уже готов, и было много других изысканных национальных блюд, на которые нахага не поскупился. Пока подавали на стол, я обошел стены его комнаты, на которых висели разные портреты, почетные грамоты в позолоченых рамках. В одной из них висела «Благодарность» тов. Сталина за то, что нахага внес в Фонд обороны денежные средства не то на танк, не то на пол-танка! Это из его села шли к нам побираться голодные, опухшие, с безбелковыми отеками дети. Нахага жил как бай, да еще внес в Фонд Обороны и получил благодарность Сталина. А может быть, честнее было бы арестовать вора?!
Курортное дело я очень любил (да и сейчас люблю). Мои знания помогли мне при выполнении кандидатской диссертации в Геленджике, затем во время работы на курорте Талги. Все свое время я отдавал этой работе, в результате чего появилась небольшая, первая послевоенная научная работа под названием "Курорт Джермук" ("Советская медицина", 1948, 2,5, с.41-42). Несколько раз приезжал на курорт консультант этого курорта профессор А.А.Мелик-Адамян, которому нравилась моя работа, и он очень хотел, чтобы я оставался в Армении и работал посезонно в Джермуке. И я очень хотел этого, но условий для этого не было. Другой профессор Ереванского мединститута невропатолог А.А.Акопян систематически приглашал меня на заседания кафедры и курортных комиссий. Когда же я попросил дать мне какую-либо должность, то у него не нашлось такой возможности. Другим словами, я не получил постоянное место работы и квартиру. Поэтому, несмотря на то, что Министерство здравоохранения Армянской ССР отказывало мне в выдаче пропуска (в то время железнодорожные билеты выдавались только по пропускам), я получил пропуск в Наркомпросе (по работе в артиллерийской школе) и уехал. Это случилось несколько позже.
Как видно из справки санатория инвалидов Отечественной войны Джермук за № 103 от 21 декабря 1945 года, я работал там в должности главного врача с 25 мая по 21 декабря 1945 года (справка подписана т. Хачатряном, заверена печатью санатория). Справки помогают восстановить в памяти даты и события.
Из другой справки, выданной Ереванской спецартшколой №17 16 июля 1946 года за №03-23, подписанной начальником спецартшколы тов. Оганяном и секретарем Гонян, видно, что с 22 декабря 1945 г. по 15 июля 1946 г. я работал в качестве начальника санчасти и освобожден в связи с избранием зав. кафедрой Самаркандского мединститута (там же сказано, что работал добросовестно, проявлял исключительную заботливость по отношению к учащимся, принимал активное участие в общественной жизни). Из другой справки, выданной курортом Арзни Курортного управления Минздрава Армянской ССР от 14 июля 1946 г. за № 10-2, подписанной главврачом Агаджаняном, видно, что я работал на этом курорте с 24 января 1946 г. по 15 июля 1946 г. зав. кардиологическим отделением и был освобожден ввиду вызова Самаркандского мединститута, куда был избран на должность зав. кафедрой фармакологии.
Самаркандский медицинский институт
В конце 1945 года я случайно узнал, что в Ереване имеется специальный магазин, который снабжает пайками ученых, включительно кандидатов медицинских наук. Я получил такое разрешение на эти пайки, и материальное положение семьи резко улучшилось. Немного позже было объявлено положение о том, что научные работники, работающие в институтах, будут получать зарплату, примерно в 4 -5 раз больше, чем практические работники. Я сделал запрос в Москву: распространяется ли это постановление на работников науки, находящихся на курортной или другой практической работе, если они ведут научное исследование. Мне ответили, что нет, не распространяется. Мне стало обидно: почему я должен получать в несколько раз меньше? За годы войны не только я, но и семья моя пострадала сильно: дети почти никогда не наедались досыта. Благодаря 5000 рублям, полученных от министерства соцобеспечения, долги, накопленные семей, были ликвидированы, но зарплаты нашей (моей и жены) едва хватало на такую жизнь. Никаких других источников существования у нас не было, в мое отсутствие жена работала в двух и даже трех школах, чтобы кормить детей, а ее упрекали, что она поступает неправильно, надо работать только на полставки, а на дому иметь уроки. Но мы были не так воспитаны, чтобы заниматься частной практикой, а приспособиться к жизни как-то надо было. Поэтому и возникали, например, такие "оригинальные" открытия, как из супа сделать лепешку. Когда мы работали и жили в Ереванской спецартшколе, нам отпускали два обеда, притом посуду наполняли щедро. Так вот, моя жена ухитрялась выпаривать часть обеда до густоты, затем добавляла совсем немного муки (иногда кукурузной) и делала лепешки. Тогда они казались нам даже вкусными!
Учитывая эти трудности, несмотря на мое еще не вполне восстановленное здоровье, я решил идти на работу в институт (если, конечно, возьмут), хотя прекрасно понимал, что там во много раз более напряженная работа. Я написал письмо в Министерство здравоохранения СССР и получил ответ. Как видно из письма начальника Главного управления учебными заведениями Министерства здравоохранения СССР за № 2I3-31-4 от 2 апреля 1946 г. «о вакантных кафедрах фармакологии, что таковые имеются в Красноярском, Челябинском, Самаркандском и Сталинабадском мединститутах. При согласии занять одну из указанных кафедр вышлите документы…" Мы посоветовались в семье и решили, что ехать в холодные края нам нельзя: мы не одеты для этого сколько-нибудь удовлетворительно, к тому же не привыкли к холодному климату, Сталинабад (Душанбе) уж очень далеко от Москвы, хотя и Самарканд не близок, но другого выбора не было, и мы остановились на Самарканде. Но главная причина выбора - это советы самаркандцев, моих испытанных пленом друзей доцента мединститута Н.А.Мирзояна и врача из кишлака Челек, что под Самаркандом, Исмаила Ибрагимова. Они красочно описывали экзотику, упирали на дешевизну продуктов, особенно овощей, обещали всяческую поддержку.
Каждый день у нас в семье был разговор о Самарканде, ждали вызова, когда он пришел, мы решили как-то это отметить. За столом, как всегда, было "не густо", младший сын, которому было тогда шесть лет, не наелся, ему дали еще кусочек, а надо бы два или три. Тогда я ему сказал: «Потерпи немного, вот поедем в Самарканд, там будет хлеба, мяса фруктов - сколько хочешь!» «А разве так бывает?» - удивился мой Алик.
Как раз к моему отъезду уезжал также мой помощник по санчасти Ереванской артиллерийской школы, мой друг по подполью в Варшавском и Скробовском лагерях, военфельдшер Афанасий Петрович Зайцев. Он ехал в Воронеж, где проживал брат его погибшей в Бресте жены. Мы были в счастливы ехать вместе, да еще в мягком вагоне! В Ростове-на-Дону мы сделали остановку, погостили у родителей моей жены, а затем поехали дальше. В Воронеже я попрощался с Афанасием Петровичем.
В Среднюю Азию я ехал впервые. Как только минули русские земли, передо мной открывались пейзажи, не знакомые мне. Через вагонное окно я разглядывал непривычные глазу поля, тутовые деревья, которые были лишены листьев, арыки, по которым поступает живительная влага на высохшую от палящего солнца землю, людей, с одеждой которых был знаком лишь по живописи Востока, и т. д. Ташкентский вокзал не произвел особого впечатления, он был более чем скромным для столицы Средней Азии и Узбекистана. Наконец, на пятые сутки (от Москвы), Самарканд, я выхожу на вокзале, никто меня не встречает, еду к моему фронтовому другу, тогда еще доценту, Николаю Александровичу Мирзояну. Несколько дней пришлось прожить у сестры его жены, пока мне предоставили квартиру. А пока, легко позавтракав, мы пошли в институт, который находился в двух кварталах от его дома. Я представился директору института Рауфу Абдуллаевичу Абдуллаеву. Он принял меня с восточной вежливостью, расспросил, как ехал, не устал ли в дороге, как настроение и т. д. Я поблагодарил его, в свою очередь, расспросив о Самарканде, самаркандцах, мединституте. Когда взаимные приветствия были завершены, Абдуллаев поднялся и повел меня на кафедру фармакологии, которая находилась на 2 этаже того же здания и занимала 4 комнаты: в двух из них размещались кое-какое имущество и кабинет заведующего, а в двух других проводились занятия. Во время блокады Ленинграда Военно-медицинская академия временно находилась в Самарканде, и ее преподаватели по совместительству преподавали фармакологию в Самаркандском мединституте. Несколько месяцев замещал должность зав. кафедрой ленинградский профессор фармаколог Григорий Артемович Медникян, но, как только Ленинград был освобожден, уехал. После него до моего приезда кафедрой фармакологии Самаркандского мединститута по совместительству руководил Хаким Раимович Фархади, зав. кафедрой патфизиологии, далекие предки которого, по его словам, были иранцами. Его кафедра размещалась рядом с кафедрой фармакологии. Это был очень интересный и эрудированный человек, но, к сожалению, очень болезненный, поэтому часто пропускал лекции на собственной кафедре и, тем более, на кафедре фармакологии. Поэтому в 1944/45 учебном году студентам мало пришлось слушать лекций по фармакологии. Моему приезду Хаким Раимович был очень рад, принял меня исключительно тепло. Его кабинет находился рядом с моим, проходя мимо, он часто заглядывал ко мне или просил меня зайти к нему, подолгу рассказывал забавные истории в восточном стиле, медленно попивая зеленый чай из пиалы. Чай готовила и подавала его ассистент и жена Мариам Каримовна. Иногда, после долгой беседы, вдруг Хаким Раимович говорил: «Ну, что мамочка, может, пойдем домой?» И они уходили. Но часто состояние его резко ухудшалось, и тогда он не приходил на работу по две-три недели.
У меня на кафедре не было ассистентов. На мое беспокойство проректор по учебной и научной работе, зав. кафедрой госпитальной терапии профессор Тигран Сергеевич Мнацаканов не реагировал. «Не беспокойтесь, - говорил он, - у нас еще много времени, после нескольких дней занятий в сентябре студентов возьмут на хлопкоуборочную кампанию, а это займет не меньше двух месяцев!» Я все же не мог представить, как можно начать учебный год, если в августе нет ни одного ассистента?! На фармакологию идти не хотели: не "хлебная кафедра", говорили врачи, полушутя. Но в первых числах сентября заявилась на кафедру несколько эксцентричная, бойкая полная женщина, врач по специальности, и предложила свои услуги. Это была Мухамедьянова, татарка по национальности. Ее сестра работала кожно-венерологом в областном диспансере. Я вынужден был согласиться на эту кандидатуру, так как очень боялся остаться без ассистентов.
Как-то сидел я в своем кабинете, из окна которой видны были плоские крыши рыночных лавок, находящихся прямо рядом со зданием, в котором помещались мы. Я любовался "экзотикой" - густо растущими на крышах ярко красными маками, как вдруг постучали в дверь. В дверях показалась высокая стройная женщина, которая робко спросила:
- Правда, что вы нуждаетесь в ассистентах?
- Да правда, а кто претендует на такое место?
- Я хотела поступить к вам на работу, правда, я не фармаколог, но думала подготовиться к такой работе, если вы согласитесь взять меня на эту должность.
- А где вы работали до сих пор? - спросил я.
- Я врач, недавно демобилизована из Красной Армии, все время была на фронте, находилась на "ленинградском пятачке", была ранена.
Я обрадовался ее появлению. Судя по разговору и манере держаться, я считал, что она интеллигентна. По национальности русская, но выросла в Узбекистане (в Марах) и хорошо владела также узбекским языком. Это как раз то, что нам нужно. Это была Валентина Алексеевна Коновалова. Я сказал, что согласен взять ее на работу ассистентом, но она должна подготовиться к практическим занятиям. Я подобрал ей соответствующую литературу, освободил от каких бы то ни было работ и предложил усиленно заниматься основами фармакологии. Она была усидчива и прилежна, было видно, что она быстро осваивает наш предмет. Я уже знал, что к началу нового учебного года у нас есть один "твердый" ассистент. И не ошибся.
В зимние месяцы 1947 года я был в Ташкенте, куда в это время приехал только что демобилизованный из армии мой друг Исмаил Ибрагимович Ибрагимов. Он уже устроился работать в лесной школе врачом. Я уговаривал его приехать к нам ассистентом, но он отказался, несмотря на тo, что от Самарканда всего 40 км. до его родины - Челека, откуда он был мобилизован в армию. Но спустя несколько месяцев Ибрагимов сам приехал в Самарканд и попросил принять его ассистентом по фармакологии. Я зашел к проректору Т.С.Мнацаканову, секретарю партийной организации Караеву и директору Абдуллаеву, рассказал им об Исмаиле Ибрагимовиче, нашем совместном пребывании в фашистском плену и бегству из него. Они дали согласие на зачисление Ибрагимова на должность ассистента. К этому времени Мухамедьянова была отчислена. Несколько позже я узнал, что ассистент кафедры нормальной физиологии, бывший лаборант кафедры нормальной физиологии Кубмединститута Евгения Александровна Белявская была сокращена по штату кафедры. Зная ее как экспериментатора хорошей школы (Александра Ивановича Смирнова, ученика И.П.Павлова), я пригласил ее к нам на кафедру ассистентом. После этого "проблема" ассистентов была разрешена. Правда, ничто не бывает вечно, но об этом несколько позже.
Передо мной стал вопрос об организации научной работы на кафедре. Я принадлежал к школе профессоров Кубмединститута П.П.Авророва и А.И.Смирнова, у которых учился еще в студенческие годы. Я решил заняться докторской диссертацией, но встал вопрос: кто будет моим шефом. В Самаркандском мединституте не было соответствующих специалистов, которые могли бы хотя бы частично помочь мне в разработке темы научной работы. Будучи в Ташкенте, в Химфарминституте, я случайно прочел текст телеграммы с поздравлением с днем рождения ростовского профессора Ивана Сергеевича Цитовича - ученика И.П.Павлова, который от физиологии перешел к фармакологии, стал крупным специалистом в этой области. В Ростове-на-Дону, он возглавлял институт промышленной токсикологии и заведовал кафедрой фармакологии Ростовского мединститута. Я с ним был хорошо знаком, но когда из Еревана я поехал в Самарканд, в Ростове мне сказали, что Цитович умер...
Тогда я решил заняться фармакологическими исследованиями местной тематики. Как раз в это время приехал в Самарканд из Ташкента профессор-химик Абид Садыкович Садыков, который предложил мне провести фармакологическое изучение нового алкалоида хлоргидрата афиллина, открытого его учителем академиком Ореховым, но еще не исследованного фармакологически. Я охотно взял у Садыкова пробирку с препаратом, которого было не более 2-2,5 грамма, что, конечно, очень мало для фармакологического изучения. При внутривенном введении растворов этого алкалоида было отмечено кардиотропное действие. В.А.Коноваловой было поручено проверить общее действие растворов афиллина на подвижность, дыхание и нервную передачу у лягушки. Несмотря на консультации, у Валентины Алексеевны ничего не получалось, она была недовольна препаратом, а я объяснял ей, что это алкалоид, который должен быть фармакологически активным, но она не видела перспективы в работе. Тогда я предупредил, что начну исследования сам, а результаты будем считать совместными. Она была довольна таким решением. При введении препарата в задний лимфатический мешок лягушки, я заметил у животного какой-то ступор, обездвиживание, напомнившее мне такое состояние при введении растворов кокаина (мои студенческие опыты у А.И.Смирнова). Тогда я решил идти на проверку влияния афиллина на нервно-мышечный препарат. Классические опыты показали, что препарат снижает эту проводимость. Тогда освободив седалищный нерв от окружающих тканей, я обмотал его ваткой, смоченной в растворе хлоргидрата афиллина, то же самое сделал со второй, контрольной лапкой, но вместо афиллина, ватку смочил в физиологическом растворе хлорида натрия. Пропустив ток по контрольной лапке установил время рефлекса. То же самое сделал с опытной лапкой и выяснил, что время рефлекса очень сильно замедлено. Валентина Алексеевна все еще сомневалась в полученном результате. Тогда я инфильтрировал раствор хлоргидрата афиллина в кожу шеи большой собаки, затем при помощи хирургического пинцета начал наносить болевое раздражение, на которое собака не реагировала совершенно. Стоило это же раздражение наносить вне пределов инфильтрации раствора хлоргидрата афиллина, как собака рванулась, зарычала и чуть не укусила меня. Опыты показали, что хлоргидрат афиллина обладает местно-анестезирующим действием на инфильтрированную область кожи животного. Установив ориентировочные результаты изучения препарата, мы составили подробную программу различных исследований - на токсичность препарата, на сравнительное с новокаином действие на различных животных, на продолжительность анестезирующего действия, на различные виды анестезии и т.д.
Эти наши работы были опубликованы в ряде центральных журналов, доложены на различных республиканских и всесоюзных научных конференциях. О наших работах стали писать различные газеты. Наш экспериментальный материал был подтвержден в условиях клиники. В Самаркандском мединституте прошла специальная научная конференция, посвященная результатам исследований местноанестезирующих свойств хлоргидрата эфиллина. При более чем 100 различных по характеру, сложности, локализации и продолжительности хирургических операциях афиллин показал себя эффективным местно-обезболивающим средством, о чем было отмечено в выступлениях хирургов различных клиник. Этот препарат испытывался также при операциях удаления желудка и других, равных по тяжести операциям, при которых оперировали исключительно при анестезии афиллином, без применения каких-либо других средств. На одной, самой первой, операции на больной по поводу аппендэктомии, производимой зав. кафедрой общей хирургии Самаркандского мединститута профессора Бодулина, я присутствовал от начала до конца. Бодулин инфильтрировал ткани раствором афиллина (кажется 0,05%), затем кончиком скальпеля наносил раздражение и спрашивал больную: «Колю, Вам не больно?» Хотя это была уже методическая ошибка при испытании нового средства, но ни разу больная не жаловалась на боль на протяжении 40 минут. В момент этого испытания в операционной находилась целая группа студентов, в операционной было душно. Я, естественно, волновался: подтвердятся ли данные, полученные в эксперименте? Они подтвердились - как в процессе этой операции, так и многих других. Но интересно, что, как признались студенты, они все время следили не только за операцией, но и за мной, и отметили: «Вы сильно волновались, вспотели больше, чем больная!»
В клинических испытаниях афиллина участвовали все хирургические клиники Самаркандского мединститута, а также онкодиспансер, где работал тогда очень тонкий хирург с большим опытом, не имевший никаких ученых степеней и званий, Цибульский - немец по национальности. Говорили, что и фамилия была не его, он взял себе фамилию жены. Он произвел много операций под афиллином и был очень доволен анестетиком.
Но, несмотря на все это, афиллин "не прошел" - он не был разрешен к внедрению в практику. Причиной этого послужило заключение известного армейского хирурга генерал-лейтенанта профессора Николая Николаевича Еланского - зав. кафедрой хирургии 1-го Московского медицинского института. Основание для отрицательного заключения был один единственный случай операции под афиллиновой анестезией, которая проводилась не им, а его ординатором, причем операция не была доведена до конца. Приехав из Самарканда в Москву, я побывал у него не на кафедре, а в Министерстве обороны СССР, он мне рассказал:
- Вы понимаете, только ввели Ваш препарат, а больной кричит: "Я Вам не кролик, что вы на мне делаете опыты!".
- Позвольте - говорю Николаю Николаевичу, - а откуда больной знал, что на нем делают опыты? Почему не сохранили в тайне применяемый с разрешения Министерства здравоохранения препарат? Ведь реакция больного могла быть психогенной!
- Ничего не знаю, я не могу пропустить такой препарат, - молвил Н.Н.Еланский.
Я попросил подписать пропуск и, возмущенный, уехал в аптеку, где готовили раствор хлоргидрата афиллина, потребовал флакон с препаратом, в котором оставалось еще несколько граммов афиллина. Вернулся в Самарканд, в этот же день был у хирурга Цибульского и попросил испытать хлоргидат афиллина из флакона, откуда пользовались в клинике Н.Н.Еланского. Было уже поздно, я ушел, а на второй день я вновь поспешил к Цибулъскому. Но он меня не утешил: «Да, Иван Эмануилович, действительно при введении препарат вызывает жжение у больного»
Я вновь вспомнил требование моего учителя профессора П.П.Авророва: при испытаниях лекарственных средств пользоваться препаратом только из одной и той же склянки! А тут Абид Садыкович Садыков предоставлял препарат по 2-3 грамма! Оказалось препараты, предоставленные нам в последней партии (2 или 3 склянки) действительно вызывали жжение тканей при введении их. Что делать? Министерство здравоохранения и слушать не хотело нас, не то чтобы помочь в получении препарата, а просто заключение Н.Н.Еланского, основанного лишь на одном случае, решило все. Прошли годы. В связи с готовящимся моим отъездом в Краснодар, я поручил В.А.Коноваловой провести ряд опытов с полученными от А.С.Садыкова новыми препаратами и вновь поднять вопрос о внедрении хлоргидрата афиллина в практику хирургии. Это тем более нужно было сделать, что одновременно с исследованиями хлоргидрата афиллина перед нами стала задача изучения нового алкалоида "лагохилина", полученного химиком М.М.Абрамовым.
Нужно сказать, что с первых же положительных результатов наших научных исследований хлоргидрата афиллина, лагохилина, а также ряда других растительных средств, наши работы стали освещаться на страницах областных газет "Ленинский путь" и "Ленин ёлы" и др. Кафедру нашу признали новаторской, в наш адрес появлялись поздравления, дружеские шаржи и т.п. У нас был такой большой патриотический подъем, что кафедра и ее друзья (не оговорился, и такие были!) осмелились обратиться с рапортом к XIX съезду нашей партии, в котором докладывали об афиллине и препаратах лагохилуса, в отношении которых специальное заседание ученого Совета института от 15 сентября 1952 года отметило, что они являются обладателями высоких кровоостанавливающих и других лечебных свойств. (Фото №22). В рапорте указывалось, что наша работа с этими препаратами позволила выдвинуть новую научную проблему: "Изыскание новых кровоостанавливающих лекарств и стабилизаторов крови". Подписавшие этот рапорт, среди которых было все руководство института и ведущие ученые Самарканда, имеющие отношение к этой тематике, заверили партию и правительство в том, что и в дальнейшем все наши силы будут приложены на изыскание новых эффективных лекарственных средств.
Наряду с такой радостью и подъемом была и печаль: в результате моего пребывания в фашистском плену я оказался вне рядов партии. Я не мог смириться с этим ни на один час. Поэтому буквально в день окончания спецпроверки я подал заявление о восстановлении в рядах партии. В связи с этим был собран большой материал, характеризующий меня вообще, а в условиях пребывания в немецко-фашистских лагерях - в особенности.
К возвращению в ряды КПСС
12 декабря 1944 года я обратился с заявлением в парторганизацию управления спецлагеря № 0302, в котором просил возбудить ходатайство перед вышестоящими парторганами о восстановлении меня в рядах членов ВКП (б).
В связи с моим назначением в Ткибули (ГССР) и временным прикомандированием в распоряжение Армянского республиканского военкомата, в Ереване я жил со своей семьей. Не зная, как долго будет длиться это состояние, 1 июня 1945 г. я подал заявление в республиканский военкомат, в котором вкратце сообщил сведения о себе (службе в 19-й армии, плене, побеге из плена, прохождении спецгоспроверки) и просил возбудить ходатайство перед ПУРКА (куда были посланы материалы из управления спецлагеря № 0302) о присылке партдела в Ереван для рассмотрения.
12 марта 1946 г. я обратился в парткомиссию политотдела Тбилисского военного округа с апелляцией, в которой сообщал, что парткомиссия политотдела Армянского республиканского военкомата своим решением от 27 февраля 1946 г. отказала мне в ходатайстве и выдаче мне партийного билета. В этом решении было сказано, что "не вполне ясно обстоятельство уничтожения партбилета". Я понял, что голосовавшие за него не имеют представления о военных операциях в октябре 1941 г. в районе Вязьми и условиях пребывания в плену. Не только я, но и другие партийцы, попав в безвыходное положение, были вынуждены уничтожить партийные и прочие документы военного характера, чтобы они не достались врагу. В решении было еще много нелепостей, которые легко могли быть опровергнуты при желании. Но было ли желание? Не были приняты во внимание многочисленные показания бывших военнопленных, знавших о моей работе в антифашистском подполье.
Своим желанием вернуться в ряды партии я не преследовал какие-то личные выгоды, но я не мог быть вне партии, которая воспитала и вырастила меня. Ведь больше половины моей жизни я состоял в ее рядах, все мои близкие были членами партии или комсомола. Я просил вернуть меня в ряды партии Ленина-Сталина, что позволит мне с большей энергией служить нашему народу.
Прибыв 16 августа 1946 г. в Самарканд, я уже 4 сентября 1946 года, в связи с окончательным установлением моего постоянного местожительства и места работы, обратился в Туркестанский военный округ с просьбой запросить и рассмотреть мое партийное дело. Ответа не было. Вторичное заявление я выслал в ТУРКВО через И.И. Ибрагимова, который жил уже в Ташкенте, 2 декабря 1946 года. Я получил телеграфный вызов из Ташкента, как было сказано, вторично, на 4 декабря. Первый вызов до меня не дошел. Приказом по мединституту меня направили в командировку за свой счет. Рассмотрение моего вопроса в ПУ ТУРКВО было назначено на 18 декабря 1946 г. Я приехал из Самарканда в Ташкент, переночевал у дяди Исмаила Ибрагимовича, где он тогда жил. Утром мы с ним направились в ТУРКВО, но выпал такой большой снег, что трамваи не ходили. Мы пошли пешком, я был в туфлях, которые забивались снегом, и он быстро таял в них, превращаясь в холодную воду. С трудом, но дошли. Мне предложили немного подождать, затем вызвали на заседание. Там сидели главным образом полковники и подполковники, многие из которых воевали, что было видно из задаваемых вопросов. Мое дело было доложено одним из них добросовестно, объективно и со знанием дела. Из всего заседания и разбора моего дела было видно, что люди относятся ко мне чутко. Ни один из присутствующих не прибегал к "каверзным" вопросам, которые были так "модны" в то время, вроде того: почему так долго был в плену, почему не застрелился, когда брали в плен и т.д. Когда кончили рассматривать мое дело, я спросил: «Скажите, товарищи, какое будет Ваше решение?» - «Мы сообщим Вам, - ответили мне, - мы сделаем все возможное, что6ы решить ваш вопрос положительно».
Этот ответ не предполагал восстановление меня в партии, а лишь намекал, что ко мне относятся благожелательно. Судя по документам, ответ пришел довольно скоро, хотя тогда ожидание мне показалось долгим. В решении парткомиссии ПУ ТУРКВО было сказано: "Считать механически выбывшим из партии". Когда спустя некоторое время я побывал в ТУРКВО и выразил мое недовольство, мне сказали прямо: «Никому так еще не писали. Обычно пишем: "исключить из партии". Я их понимал, так как была общая установка: никого не восстанавливать после пребывания в плену. Находились наивные люди, которые думали, что в плену были официальные подпольные организации, чуть ли не зарегистрированные в ЦК ВКП(б)!
7 января 1947 г. я обратился с апелляцией в парткомиссию Политуправления Советской Армии на решение ОПК ТУРКВО от 18 декабря 1946 г. Она отказала мне в выдаче новых партдокументов, считая меня механически выбывшим из партии «за длительный отрыв от партии: вне партии 5 лет» (из них 2 г. 9 месяцев в плену у немцев). Это решение я посчитал несправедливым и попытался обосновать его в тексте апелляции, который привожу в сокращении.
«…Во-первых, пребывание в плену от пленного не зависит, хотя мне и удалось сократить его побегом из плена. Во-вторых, по выходу из плена, я проходил спецпроверку, которая затянулась почти на 5 месяцев и закончилась 7-ХII-44 г. (сократить сроки спецпроверки я также не мог), спустя три дня, то есть 11-ХII я подал заявление в Политотдел Управления ПФЛ № 0302 о восстановления меня в партии (в деле должны быть документы из ПУРКА и УРАЛВО, подтверждающие это). Если бы тогда, в 1944 г., сразу разобрали мое дело, то отрыв от партии был бы лишь три года, хотя и он не зависел от меня. В моем деле имелись показания 21 человека, которые были со мной в плену. Двое из них (Кудинов и Азнаурян) характеризуют меня также по 19-й армии, где я работал консультантом терапевтом-токсикологом. Они же пишут об общей обстановке нашего пленения. Но товарищи, рассматривающие мое партдело, не раз выражали сожаление, что у меня "нет официальных документов", свидетельствующих об обстановке пленения. Но откуда они могли быть, когда все армейские органы сами оказались в плену? Сам командующий нашей армией генерал Лукин - не избежал плена! Общая обстановка на нашем участке фронта (Вязьма - Брянск в октябре 1941 года хорошо известна маршалу И.С.Коневу, который незадолго до окружения наших частей командовал 19-й армией. В октябре 1941 г. гарантирован от плена был только тот, кто там не находился. Тщательное знакомство с моим партделом покажет, что и в плену и после плена я не мог бы сделать больше, если бы мой партбилет был в кармане. Больше, чем я сделал, мне и не поручила бы партия: я честно прошел всю Отечественную войну и плен. И моя доля тоже имеется в чаше общей Победы над врагом! И моя кровь была в общем потоке крови, затопившем немецких захватчиков! 7-1-1947 г.»
Я был вызван на рассмотрение моего партдела в парткомиссию Политуправления Советской Армии в Москву и явился на ее заседание. Каково же было мое удивление, когда там оказалось только двое: генерал, который стоял ко мне спиной и разговаривал по телефону, и секретарь! Генерал предложил мне рассказывать, но не слушал, говорил по телефону! Нужно ли говорить, что я пал духом и положительного решения по моему делу больше не ожидал. Ушел страшно разочарованным, хотя ехал в Москву с большими надеждами.
В апреле 1947 г., я получил Выписку из протокола Главного ПУ Вооруженных сил. Привожу ее полностью.
«Парткомиссия при Главном Политуправлении Вооруженных Сил СССР. Москва, ул.Фрунзе, 1-й дом МВС СССР.
Акопову Ивану Эмануиловичу. г.Самарканд, ул. Энгельса, 48, кв. 4 Сообщаю, что апелляция Ваша рассмотрена. Решением парткомиссии при Главном Политуправлении Вооруженных Сил СССР от 25 марта 1947 г. Вы считаетесь механически выбывшим из рядов ВКП (б). С решением можете ознакомиться в Багишамальском РК КП(б) Уз. г. Самарканда. Член Парткомиссии при Главном Политуправлении Вооруженных Сил, полковник подпись».
После долгих переживаний и раздумий не удержался и 18 июня 1947 г. обратился к тов. Сталину. Приведу копию этого письма целиком (знаю, что все это скучно читать, но не могу удержаться, чтобы не рассказать, как это было!).
«Дорогой товарищ Сталин! Я пришел к убеждению, что мириться, молчать и делаться безразличным к своей партийности я не могу. Ведь меня растила и воспитала наша партия, в рядах которой я состоял с 18-ти летнего возраста, то есть больше пол-жизни! Поэтому я решил пожаловаться на несправедливое решение и написать только Вам, ибо Вы, как никто другой, поймете меня и вынесете свое верное заключение.
Я член ВКП(б) с 1925 года, до войны работал доцентом в Кубанском медицинском институте, принимал активное участие в партийной и советской жизни и пользовался неплохим авторитетом. С первых дней Отечественной войны я убыл на фронт, и в районе Смоленска работал консультантом терапевтом-токсикологом 19-й Армии. Вначале все шло хорошо, но спустя 3,5 месяца случилась беда: 2 октября 1941 г. немцы прорвали нашу оборону, обошли и окружили нас, захватив все пути отступления. Участвуя в боях по выходу из окружения, 12 октября я был тяжело ранен, а 13-го еще и контужен, захвачен в плен и увезен в глубокий вражеский тыл (в лагеря для советских военнопленных на территории Польши). Таким образом, мне пришлось испить горькую чашу жестокого немецко-фашистского плена!
Мог ли я избежать или преодолеть эти события? Нет, не мог! Они были неизбежны и непреодолимы не только для меня, раненого и контуженого врача, но и для многих тысяч людей, которые попали в это страшное "пекло"! В условиях бесчеловечно-жестокого фашистского плена, мы, чудом уцелевшие коммунисты, оторванные от Родины и изолированные от внешнего мира, в своем подавляющем большинстве, не страшась расправы, продолжали войну с немецкими захватчиками, остались стойкими, непокоренными бойцами нашей Родины. Мы, в истинном блоке коммунистов и беспартийных, были патриотами своей Родины, вели среди военнопленных антифашистскую агитационную работу, стараясь держать наших людей на высоком уровне политико-морального состояния; мы связывались с местными подпольными организациями, узнавали и распространяли в лагерях радиопередачи об истинных событиях на фронтах, разоблачали ложь фашистских агиток и т.д., и т.п. Мы, врачи, сверх того скрывали среди больных военнопленных коммунистов, политработников и лиц еврейской национальности, кому грозила опасность разоблачения и расправы. Среди больных мы держали здоровых, чтобы уберечь их от отправки в Германию или зачисления в рабочие батальоны. Мы делали все, что было в наших силах, чтобы вырваться самим и вырвать своих товарищей из фашистского плена. Нелегко было бежать из немецко-фашистских лагерей, их охрана и устройство делают это почти невозможным. Эти лагеря совершенно не напоминают те, какие мы видели на своей Родине для немецких военнопленных! И все же, после нескольких неудачных попыток, мне удалось с группой товарищей 26 июля 1944 года устроить массовый побег из Санокского лагеря советских военнопленных. Пробираясь лесами на Восток, нам удалось дойти до г. Перемьшля, перейти фронт и присоединиться со своими войсками.
Пока я проходил все инстанции спецпроверок (а их было шесть!), наступил декабрь 1944 года, когда мы получили возможность подать заявление о восстановлении в партии и выдаче новых партдокументов взамен уничтоженных в октябре 1941 года в окружении под Вязьмой, когда нависла опасность попадания их в руки фашистов. По независящим от меня причинам рассмотрение моего партийного дело затянулось в начале в партийной комиссии при политотделе ТУРКВО (до января 1947 г.), а затем и в парткомиссии Советской Армии (до 25 марта I947 г.), которые постановили считать меня "механически выбывшим из партии".
Показания 21 человека, как и ряда различных партийных и советских организаций, имевшиеся в моем партделе, четко характеризуют меня до плена, в плену и после плена. Меня часто "утешают" тем, что я не один в таком положении, что можно быть и беспартийным большевиком и т. д. Но это слабое "утешение" - из партийного большевика превратиться в беспартийного большевика.
Советское правительство объявило полное восстановление всех прав возвратившихся из плена. Я, будучи избранным по конкурсу, работаю заведующим кафедрой, занимаюсь научной работой, материально моя семья вполне обеспечена, но, если меня оставляют вне рядов партии, как можно это считать возвращением в нормальное состояние? Товарищи, рассматривающие мое дело, по-видимому, забыли Ваши слова о том, что судьбу коммуниста нельзя решать легко. Обращаясь к Вам, товарищ Сталин, вполне верю и жду Вашего справедливого решения о моей партийной судьбе. 18 апреля 1947 г., Самарканд.»
Здесь я должен особо подчеркнуть, что обращение к тов.Сталину было вполне искреннее, полное надежды. 18 августа 1947 года я получил из Комиссии Партийного контроля при ЦК ВКП (б), за № 53, письмо, в котором говорилось: "Ваша апелляция рассматривается на заседании Партколлегии КПЦ ЦК ВКП (б) 23 сентября 1947 года. Просим сообщить партколлегии, будете ли Вы присутствовать при рассмотрении дела. Член партколлегии КПЦ при ЦК ВКП (б) Абрамова". Я ответил, что буду, и 23 сентября присутствовал на заседании Партколлегии, которое проходило под председательством тов. Шкирятова. Нас было много, ожидающих рассмотрения своего дела, мы находились в большой комнате, рядом с той, где проходило заседание. И когда выходил оттуда кто-нибудь, все кидались к нему с вопросом: «Ну, что сказали?» Ответы были разные, но когда человек уходил молча, остальные высказывали предположение: «Его не восстановят!».
Когда я вошел в комнату заседания, меня встретили, как показалось, тепло (ведь до вызова партследователь докладывал суть дела), задали несколько вопросов, из которых можно было заключить сочувствие ко мне, и отпустили. Сейчас я уже забыл, что именно спрашивали, но в комнате ожидания, выслушав меня, заключили, что меня восстановили.
Надо сказать, что задолго до заседания Партколлегии мое дело расследовал партследователь тов. Урусов. Когда он вел беседу со мной, то было видно, что он очень хорошо знаком с моим делом, в частности, с первой апелляцией, по поводу исключения из партии в 1938 году. Поэтому он начал со слов: «Ну и многострадальный вы, товарищ Акопов!» Затем приступил к выяснению подробностей дела. И поскольку теперь на партколлегии докладывал он же, я был уверен в положительном решении. Позже я случайно узнал, что Урусов работает в ЦК КП(б) Узбекистана. Я написал ему письмо, как человеку, который хорошо знает мое дело, который сочувствовал мне. Это письмо датировано 25 мая 1950 года. Это письмо было напечатано на 9 страницах машинописи. Спустя несколько дней я получил ответ:
"Прошу извинения, что задержал и безрезультатно посылаю Вам обратно Ваше письмо, которое адресовано на мое имя. Во-первых, моя фамилия - это совпадение с фамилией УРУСОВА - пом. члена партколлегий КПК при ЦК ВКП (б). Второе: доложить в таком виде (адресованное Урусову) тов. ИГНАТЬЕВУ - я счел неудобным, a поэтому прошу Вас с получением переделать заголовок и написать на депутата Верховного Совета СССР тов. С.Д. Игнатьева, и я ему доложу. С уважением к Вам - Урусов". После этих слов была еще приписка: "Тов.Акопов! Мое письмо только лично для Вас, в порядке совета".
Письмо Урусову я написал через несколько месяцев после того, как получил новый моральный удар. На мое обращение к Сталину, которое я не рассматривал как апелляцию, от 18 апреля 1947 года я получил письмо следующего содержания:
«Комиссия Партийного Контроля при ЦК ВКП (б), № 925/43. 23 августа 1949 г. Акопову И.Э. Самарканд, ул.Энгельса, 48 кв. 4. Решением Партколлегии КПК при ЦК ВКП (б) от 3 августа 1949 г. в восстановлении членом ВКП (б) Вам отказано. С решением Партколлегии можете ознакомиться в Самаркандском горкоме КП (б)Уз. Член Партколлегии КПК при ЦК ВЕЛ (б) Абрамова".
В Самаркандском ГК дали мне прочитать это постановление. Там было записано: "Член ВКП (б) с 1925 г., был в плену с Х 1941 по VII 1944 г. - семь лет вне партии. В восстановлении в рядах партии - отказать".
9 сентября 1949 г. я обратился к Председателю Партколлегии КПК при ЦК ВКП (б) тов. М.Ф.Шкирятову с письмом, в котором писал:
"Дорогой тов. Шкирятов! В ответ на мое письмо вождю партии Великому Сталину о несправедливом оставлении меня вне рядов ВКП (б) только за то, что я имел несчастье, будучи раненым, в окружении, попасть во вражеский плен, я получил выписку из протокола заседания Партколлегии от 3 августа 1949 г., за № 925, п.43, из которой видно, что вновь отказали мне в восстановлении в рядах партии. Убедительно прошу Вас сообщить: значит ли это, что двери партии навсегда закрыты передо мной? Не могу ли я вновь вступить в ряды ВКП (б), если местные организации найдут это возможным?"
Зав. оргтделом партийных, комсомольских и профсоюзных органов Самаркандского ГК КП (б)Уз тов. Бородянский 17 октября 1949 г. пригласил меня, дал прочитать письмо, подписанное М.Ф.Шкирятовым, в котором он писал, что я могу вновь вступить в ряды партии или апеллировать XIX съезду партии на предмет восстановления в члены ВКП(б). Я спросил у Бородянского:
- А известно ли Вам, когда будет XIX съезд партии?
- Конечно, нет - ответил он.
- Следовательно, вопрос об апелляции отпадает. Но как я могу подавать в партию заново, если меня гонят из института как бывшего военнопленного, попирая советские законы, каждый год объявляют на мою должность конкурс, как на вакантную. Поэтому и этот пункт нереальный.
Нужно сказать, что Бородянский принял меня очень тепло и сочувственно. Оказалось много общего в наших биографиях, что сделало нашу беседу какой-то товарищеской. Как уже было сказано выше, кафедра фармакологии Самаркандского мединститута, имея некоторые успехи в области научной работы, нашла возможным рапортовать 26 сентября 1952 года XIX-му съезду партии Ленина-Сталина. Этот рапорт был подписан 14-ю сотрудниками, в том числе директором Самаркандского мединститута, секретарем парторганизации, некоторыми другими учеными. (Фото №20).
Продолжая борьбу за справедливость, я сильно надеялся, что XIX съезд партии восстановит меня в рядах BKП(б), иначе зачем аппарату ЦК было представлять мое письмо Сталину, как мою апелляцию. Однако в мае 1953 года я потерпел новое разочарование: получил письмо следующего содержания:
« № 108/8 15 мая 1953 г. Акопову Ивану Эмануиловичу. Адрес: г. Самарканд, ул.Энгельса, дом 48. Ваше заявление XIХ партсъезду рассмотрено. Решение Комитета Партийного Контроля при ЦК КПСС от 8 /IX-1953 г. послано для ознакомления Вас в Самаркандский горком КП (б) Узбекистана. Председатель Комитета Партийного Контроля при ЦК ВКП (б) М.Шкирятов".
В Самаркандском ГК я прочел выписку из указанного решения. В ней было записано: "ввиду того, что проверить поведение в плену не представляется возможным и более одиннадцати лет вне партии, - в просьбе отказать".
Горькая обида щемила мою душу. Казалось, все и навсегда решено не в мою пользу. И все же я не пал духом, надеялся, даже был уверен, что рано или поздно правда победит! Решив продолжать борьбу за свою реабилитацию и восстановление в рядах партии, я, естественно, обращался к членам партии (и беспартийным!) и организациям, знавшим меня до войны, во время войны, в плену и в послевоенное время. Подавляющее большинство людей, несмотря на определенный риск попасть в немилость за поддержку побывавшего в плену, смело давали хорошие отзывы. Но даже среди друзей находились такие, кто старался уйти от участия в моем деле, уклониться от свидетельских показаний, отмолчаться. Одним из них оказался хирург, бывший работник Самаркандского мединститута профессор Бодулин, перехавший к тому времени в Ставрополь. На мою просьбу написать, каким он знает меня по совместной paботе (а он неоднократно испытывал мои препараты), Бодулин написал восторженные слова о моих исследованиях и докторской диссертации, которая еще не была защищена, но существу просьбы выразился так: «О восстановлении в рядах партии ничего определенного сказать не могу, так как Вашего дела не знал. Одно могу Вам сказать: дело у Вас, видимо, затянулось и, если ситуация сложная, – стоит ли нервы трепать? Не лучше ли остаться беспартийным большевиком, какой Вы и есть». Хотя ситуация действительно была сложная, но я всегда чувствовал себя не беспартийным, а партийным большевиком!
Я только не понимал (и до сих пор так и не понял), зачем нужно было письмо на имя Сталина считать апелляцией, рассматривать на Партколлегии КПК при ЦК ВКП(б), а затем отказывать в восстановлении в партии? Тем более непонятно, как можно было рапорт XIX партсъезду превратить в апелляцию, когда там нет ни слова о моем партийном деле, когда этот рапорт подписан 14-ю людьми, в том числе ректором и секретарем парторганизации Самаркандского мединститута, а также некоторыми работниками других институтов? Поэтому, когда 22 октября 1952 года я получил извещение, что мое "заявление на имя XIX съезда ВКП (б) получено и будет рассмотрено", я воспрял духом, но, как оказалось, преждевременно: мне вновь отказали в восстановлении в партии, мотивируя тем, что 7, а позже уже 11 лет я был вне партии.
Среди документов, имевшихся в моем деле перед рассмотрением Комиссией ХIX съезда, была характеристика «треугольника» Самаркандского мединститута, в которой дана высокая оценка моей научной, педагогической и организаторской деятельности, а также идейно-политического уровня и эрудиции.
Подобных характеристик было немало. Были и свидетельские показания лиц, знавших меня в военное время. Однако важно то, что после отклонения моей просьбы о восстановлении меня в рядах партии, отношение ко мне со стороны руководства института резко ухудшилось. Особенно "свирепствовал" против меня и, в еще большей степени против Исмаила Ибрагимовича Ибрагимова, ассистента руководимой мною кафедры и доцента кафедры терапии Николая Александровича Мирзояна, - зав.кафедрой марксизма-ленинизма Сурен Месропович Захаров. Хотя по своей должности, он не имел никакого отношения к администрации, однако грубо администрировал в институте. Однажды в своем администрировании он зашел так далеко, что вызвал меня к себе, на кафедру марксизма-ленинизма, и говорит: «Слушай, Иван Эмануилович, мы проведем сокращение штатов по твоей кафедре, сократим твоего ассистента Ибрагимова. Но ты не бойся, вместо ассистентской должности дадим тебе доцентскую…»
- Но на каком основании вы сократите Ибрагимова? - спрашивал я его.
- Он был в плену, - спокойно отвечает Захаров.
- Но ведь и я был в плену, - говорю ему.
- Ты - другое дело, у тебя документы в порядке…
- Но почему у Ибрагимова документы не в порядке? Откуда это ты взял? Я сам могу свидетельствовать о его безукоризненном политическом поведении в плену.
Он пытается что-то возразить, но я в заключение говорю ему:
- Николай Александрович Мирзоян у меня не работает, поэтому о нем я говорить не могу, но, если вы сократите Исмаила Ибрагимовича Ибрагимова, то я обращусь в ЦК и добьюсь привлечения вас к ответственности. - Я не успел это сказать, как Сурен Месропович схватился за живот и стал истерически хохотать.
- Вот насмешил ты меня, давно так не смеялся!
- Но, не забудь, - сказал я ему, - смеется тот, кто смеется последним!
С этими словами я оставил кабинет Захарова. Я прекрасно понимал, что дирекция Самаркандского мединститута не сама взялась "разогнать" бывших пленных. Я знал, что эту ""установку" давал им сам зав. орготделом Самаркандского Обкома КП (б) Уз. Емельянов (фактически, по большому счету, это была установка ЦК КПСС – правящей в СССР партии и потому победить ее было невозможно. - В.И.), но ни на Захарова, ни на Емельянова формально мы не могли жаловаться. Самаркандский ГК КП(б)Уз., как и областные газеты, неоднократно доказали свою моральную поддержку нашей кафедре, как новаторской. 7 сентября 1949 г. я написал официальное письмо Самаркандскому обкому КП(б)Уз тов. Емельянову, в котором указал, что только пребывание в плену не может быть мотивом к увольнению с работы т.т. Ибрагимова и Мирзояна, что в плену было много людей, в том числе Герой Советского Союза генерал-лейтенант Карбышев. Для подозрения, что трое бывших военнопленных работают в одном институте, нет никаких оснований, в нашей стране нет никаких законов или инструкций, ограничивающих права бывших военнопленных. Советское правительство официально разъяснило, что все репатрианты, особенно бывшие военнопленные, восстанавливаются во всех правах, а пребывание в плену засчитывается в стаж службы в Советской Армии (см. газ. "Известия" от 23 октября 1946 г.).
Я не ожидал ответа от Емельянова, и его не последовало. Дело в том, что на закрытом партсобрании мединститута, где я отсутствовал, Емельянов обвинил организацию в терпимом отношении ко мне и другим военнопленным в институте. Коммунисты не поддержали такое мнение. Мой аспирант Махмуд Мансуров выступил и отметил положительное влияние, оказываемое мною на коллектив сотрудников, мою роль в успехах кафедры. Емельянов, сидевший в президиуме, бросил реплику Мансурову: «Вы находитесь под влиянием Акопова», но Мансуров парировал эту реплику. От этого, конечно, не улучшилось отношение к нам. Дирекция института, выполняя ""установки" Емельянова и Захарова, стало на путь игнорирования успехов в научной деятельности кафедры, в частности, кружка студенческого научного общества. Особенно это было подчеркнуто в докладе профессора Кунакова на тему: "Итоги научно-исследовательской работы СамМИ за последние пять лет". Поэтому я 10 марта 1950 г. обратился с письмом к секретарю Самаркандского ГК КП(б) Уз. Кузнецову. Горкомом партии была создана комиссия по обследованию научно-исследовательской работы в СамМИ, которая попросила меня подробно изложить условия для работы на кафедре. 12 апреля 1950 г. я подробно описал наши трудности, в частности, я показал, что в истории кафедры следует различить три периода: первый, с июля 1946 по январь 1948 г., когда дирекция помогала нам в работе; второй период - с января 1948 по март 1949 г., когда нам перестали помогать, но и не мешали, и, наконец, третий период - с апреля 1949 г., когда руководство института стало создавать искусственные трудности в нашей творческой деятельности. В частности, в мае 1949 года был объявлен незаконный конкурс на должность зав. кафедрой фармакологии, на которую я был избран в 1946 году и утвержден министром здравоохранения СССР.
Характерно, что кандидатура на мое место на Совете получила только один голос, остальные голоса были поданы за меня. (Из этого факта можно заключить, что и те, которые хотели меня убрать, делали лишь вид, чтобы оправдаться перед крикуном Захаровым, который и голосовал против меня). И.И.Ибрагимова все-таки "сократили по штатам" - уволили (чтобы не возвращаться к этому вопросу, отмечу, что я с ним пошел в институт малярии и паразитологии, к профессору к Леониду Михайловичу Исаеву, который согласился принять его на работу, поскольку И.И.Ибрагимов занимался изучением противолейшманозных средств).
Потом Захарову пригляделось помещение нашей кафедры, и он добился согласия руководства переселить меня в дом далеко от вивария и института. Но я настоял на своем: кафедра не может работать в помещении, куда собираются переводить, и она осталась на месте. Кафедру лишали средств на научную работу, из трех научных работ, подготовленных к печати в сборнике научных трудов института, ни одна не была принята по мотивам, что они "к Узбекистану не относятся" (одна из них немедленно была представлена академиком П.К.Анохиным и опубликована в центральном журнале) и т.д.
Несколько позже я получил очередной отпуск и уехал в Москву для работы в Центральной научно-медицинской библиотеке Министерства здравоохранения СССР. Там выяснилась необходимость получения допуска к некоторым засекреченным источникам. Я обратился к директору института Абдуллаеву с просьбой выслать мне допуск к секретной литературе по кровоостанавливающим местно-обезболивающим средствам, над изучением которых я работал. Одновременно попросил дать допуск по форме № 1 в лабораторию закрытого типа (профессора Б.А.Кудряшова в МГУ и профессора А.А. Багдасарова – в ЦОЛИНК. В моей просьбе было отказано. Абдуллаев прислал мне в Москву записку следующего содержания: "Доценту Акопову И.Э. Ввиду того, что нам неизвестен характер засекреченности иностранных источников, которыми Вы хотите воспользоваться, и характер засекреченности лаборатории, где вы намерены работать, мы затрудняемся выслать вам разрешение» – 1.07.1950 г.
Ввиду продолжающихся притеснений со стороны директора Абдуллаева, Захарова и некоторых других, я был вынужден 8 августа 1950 г. обратиться с письмом к Председателю Партколлегии КПК при ЦК. ВКП(б) тов. Шкирятову. В этом письме я жаловался на нарушение советских законов, незаконном объявлении конкурса на занимаемую мною должность, на попытки изгнания меня из института, на то, как Абдуллаев и Захаров злоупотребляют своим положением, вводят в заблуждение вышестоящие организации, представляют фальсифицированные документы и т. д. В результате этого в конце 1949/50 учебного года я ушел в отпуск после объявления моей должности вакантной. Теперь, когда осталось 2-3 недели до начала нового учебного года, я не знаю, буду ли работать в Самарканде или нет. Если подаст кто-нибудь на мое место, то куда мне деваться после начала учебного года... Между тем тот же директор Абдуллаев и его заместитель неоднократно высказывались об актуальном значении моих работ в областной печати... Обращаясь к Шкирятову, я просил его оградить меня от преследований и гонений, чтобы вместо подобных жалоб я мог целиком отдаться творческой деятельности, и просил: в связи с тем, что в настоящее время нахожусь в Москве, прошу принять меня для личной беседы. (Фото №23).
10 августа 1950 года я был принят в Адмотделе ЦК ВКП(б) тов. Маевским, которому я рассказал о действиях руководства СамМИ, и был принят очень тепло, сочувственно. Из сохранившихся документов видно, что я вновь обратился к М.Ф.Шкирятову 21 февраля 1951 г. с письмом, в связи с чем 6 марта 1951 г. я был принят в ЦК ВКП(б) тов. Трофимовым. Последний сказал, что говорит по поручению Матвея Федоровича, что «никто не может в Самарканде снять вас с работы, а если это сделают, то вы получите место, получше того, какое занимаете теперь». Я ему рассказал о результатах обследования И.Г.Булкиной (которое было по заданию ЦК ВКП(б), но было оформлено через МЗ СССР). Ушел из ЦК вполне удовлетворенным.
Примечание ред.: Все эти годы, естественно, многое происходило в семье, в чем примал участие папа, хотя семья держалась в основном на маминых плечах. Она всегда работала, преподавала историю в старших классах школы, а позже, в музучилище, принимала активное участие в общественной жизни, следила за нашей учебой, принимала гостей, которые охотно и регулярно посещали наш дом. А в 1948 году совершила подвиг: в 42 году, через 9 лет после рождения в 1939 году Алика, родила девочку. Долгожданную дочь родители назвали в честь папиной мамы Елизаветой. Надо сказать, радостное для всей семьи событие – рождение Лизочки, изменило в сторону смягчения и характер отца, и семейную атмосферу в целом. Появилась приятная причина отвлекаться от борьбы и напряженной работы. Папа был счастлив и охотно возился с Лизой, мама довольно легко переносила длительную нагрузку. В 1949 году пропагандистские усилия, в основном папы, после окончания средней школы привели Вилю в медицинский институт вместо юридического, от которого активно и убедительно отговорили родители. И этому папа тоже был очень рад.
|