Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
И.Э.Акопов . Все так и было: [VII]
 
Окружение наших войск под Вязьмой

Характерно, что немцы, хотя и продолжали контролировать наше движение, свои активные боевые действия явно уменьшили. Нам было обидно, что ни один наш самолет, хотя бы "У-2", не появлялся в нашем небе, чтобы показать нам наиболее рациональный путь для прорыва из вражеского окружения. Нам казалось, что никто, в том числе и генерал Лукин, не знает, куда и зачем бежим. Однажды у радиорубки собралось несколько генералов: предстоял разговор с Верховным главнокомандующим Сталиным. Все надеялись, что он окажет поддержку, поможет выходу из окружения армий (В 'Военно-историческом журнале' И.С.Конев писал, что в окружении Вязьма-Брянск было четыре армии, а я помню, что было шесть армий, хотя и четыре армии - это колоссальная сила!) Кто-то из генералов говорил по телефону, остальные с надеждой ждали ответа Сталина. Однако вскоре он вышел из радиорубки и безнадежно махнул рукой: 'Сталин сказал, держитесь сами, помощи не будет!' С этой неутешительной вестью все разошлись по своим частям.
В один из последних дней наших потуг по прорыву из окружения, группа санотделовцев собралась в санитарной машине. Нам стало известно, что завтра-послезавтра мы должны прорвать кольцо вражеского 'котла'. Рядом с нашей санитарной машиной стала полевая почта, где собралось большое количество посылок из дома. Там обнаружили посылку на имя инструктора санотдела Лившица, который уже недели две как не работал у нас, был переведен в какой-то медсанбат. Раньше, объезжая санитарные подразделения армии, я как-то заночевал в его шикарно обставленной землянке, стены которой были обклеены обоями, горел электрический свет (!), на ужин нам принесли отлично прожаренную печень со свежими помидорами (!). Словом, талант нашего друга по организации быта полностью проявился в медсанбате, тогда как в санотделе он вместе с нами терпел всякие лишения, свойственные фронтовой жизни. Где был теперь Лившиц, мы не знали. Наш учитель Алексей Федорович предложил всем одеться в новое чистое белье, так как завтра мы можем быть ранены и нехорошо, если не в свежем чистом белье. Все переоделись, а моего чемодана не оказалось. Товарищи, вскрывшие посылочный ящик, присланный на имя Лившица, обнаружили в нем чистое белье и предложили надеть его. 'Все равно посылка Лившицу не достанется', - говорили мне. Я это сделал не без колебаний: этично ли так поступать с вещами отсутствующего товарища. Но мы в этот же вечер должны были зарыть все наши вещи, чтобы не достались немцам (что было так и сделано, но, как нам стало известно позже, местные крестьяне отрыли и присвоили их; ну и ладно, все же не немцы!).
Вечер, проведенный с Алексеем Федоровичем и с другими товарищами из санотдела, стал нашим прощальным вечером. На следующий день, 11 октября, судьба разбросала нас в разные стороны и не дала собраться не только в течение всей войны, но и в последующие годы. Мы продолжали ехать неизвестно куда. Санотделовцы оказались разделенными по разным машинам, к вечеру мы стояли на какой-то опушке леса, где было еще десяток других машин, остальные находились на других опушках или дорогах. Вдруг нас известили, что нужно собраться на поляне, в отдельно стоящем сарае. Туда пришли и с других стоянок подразделений штаба нашей армии. В огромном дощатом сарае собралось около 300 офицеров - работников штаба армии. Явился представитель командования армии и сообщил, что мы окружены, то есть то, что нам было известно давно, но никто не осмеливался говорить об этом вслух. Затем он сказал, что завтра мы будем выходить из окружения штыковой атакой и что сам командующий пойдет в штыки. Это не произвело положительного впечатления: если командующий армией пойдет в штыковую атаку, то, видно, дело совсем плохо, подумали мы. Затем представитель командования предложил выйти из сарая и строиться. Кто-то запустил из леса ракету, и через 1-2 минуты появился немецкий бомбардировщик, но не сбросил бомбы. После того, как все выстроились, представитель командования сообщил, что для прорыва кольца вражеского окружения необходимо организовать из штабных работников роты. Затем спросил, кто желает командовать 1-й особой ротой, - шаг вперед. Никто не сдвинулся с места. Он продолжил: кто желает командовать второй особой ротой, - результат тот же, кто желает командовать третьей особой ротой, - опять полное молчание. Тогда он скомандовал: "Смирно!" и объявил: приказываю подполковнику X взять на себя командование первой особой ротой, майору Y - второй и майору Z - третьей особой ротой. 'Всем командиром рот подойти ко мне', - заключил он, скомандовал "Вольно!", предложив ждать указаний от вновь назначенных ротных командиров. Мы, врачи, присутствующие при формировании особых рот штабных работников армии по прорыву, были удивлены и огорчены, что кадровые военные, офицеры, окончившие специальные военные учебные заведения, академии, отказываются взять на себя ответственность в такой сложной ситуации. Мы так и не узнали; а где же наши десять стрелковых дивизий и переданные 19-й армии специальные подразделения? Где они, почему не бросят всю эту стотысячную армию, чтобы всей мощью прорвать вражеское окружение? На эти вопросы никто не мог ответить. Я был зачислен во вторую особую роту, которой командовал майор (его фамилии я не запомнил). В ночь под 12-е октября мы провели в своих новых ротах. С вечера еще я заметил, что все, в том числе командир особой роты, начали спать, кто как приспособился, чаще всего, сидя. Я разбудил комроты и спрашиваю: 'Как же мы можем спать, если находимся в окружении? Хотя бы выставили охрану!' Он остался недовольным таким требованием, но все же выделил несколько человек для охраны. Так провели тревожную ночь.
Наступило утро. Бойцы нашей роты проснулись. Вдруг мы заметили движущую колонну танков, которая была от нас на расстоянии в один километр. Сперва нам показалось, что это советские танки, обрадовались, но в течение 3-4 минут стало ясно, что это танки противника. Мы следили за их движением, неожиданно появилась дымовая завеса высотой в 3-4 метра, которая быстро двигалась вперед и полностью закрыла танки. Когда солнце стало подниматься над горизонтом, рота получила приказ выйти в поход по прорыву кольца окружения. Она выстроилась, двинулась вперед, затем пошла вперед цепью, прочесывая местность. Так прошли три деревни, но никаких немцев не встретили. Впрочем, мы вообще никого не встретили. Вероятно, часть населения эвакуировалась, а другая не выходила на улицу.

Ранение

Как я сказал, мы прошли три деревни и продолжали идти цепью по местности, но ничего не говорило об общей штыковой атаке, да и 'штыков', собственно, не было у нас. Мы шли со своим личным оружием, кроме которого у меня лично бессменно находилась спецсумка для оказания скорой медпомощи. Все мы с армейских должностей сошли к ротным, я был ротным фельдшером, а Санкин моим помощником. Никого из санотдельцев в нашей роте больше не было. Не меняя направления нашего движения, мы вышли из леса на какую-то большую лесную поляну и продолжали цепью идти вперед, хотя никого впереди мы не видели. Однако, когда наша цепь дошла до середины поляны, по нам был открыт беглый ружейно-пулеметный и минометный огонь. Цепь залегла. Я предложил отойти до ближайших деревьев, которые были от нас в 20-25 шагах, но Санкин был в состоянии нервного стресса и все повторял: 'Постойте, пусть еще вот это пройдет!' - намекая на грозное завывание нового минометного снаряда.
Между тем с разрывом каждого нового снаряда, враги все больше и больше приближались к нам, начиная с нашего тыла, с запада. Я не знаю, удалось бы нам выйти из зоны минометного огня, если бы с самого начала обстрела мы отошли бы на 40-50 шагов к лесу, но на поляне огонь все усиливался, и я был уверен, что прицельный огонь миномета направлен на прямо на нас с Санкиным, который продолжал: 'Вот это еще, вот сейчас...' Вдруг страшный удар по правой ноге, против моей воли сильно поднял и бросил ее. У меня вырвался сильный крик от жуткой боли. Санкин сочувственно, но вместе с тем испуганно крикнул: 'Вас ранило? Что же тогда мне делать? Я уйду, я же не врач', - бормотал он невнятно. Я разозлился: 'Как уйду? Куда уйдете?! Всюду немцы. Вы лучше позаботьтесь перевязать меня и давайте переползем все же в менее опасное место - к лесу'. С этими словами я повернулся в обратную сторону и по-пластунски, преодолевая страшную боль, начал ползти к окраине леса. Добравшись туда, я увидел глубоко вырытую яму размером 1,5 на 3 метра. С помощью Санкина спустился в эту яму, где он сделал мне первую перевязку, освободив ногу при помощи ножниц от керзового сапога, брюк и кальсон. Когда он обнаружил рану, мы увидели, в нижней трети голени довольно глубокую развороченную рану, которая имела форму почти правильного круга. Она вся была покрыта осколками костной ткани, мягкие ткани были фаршированы этими осколками, напоминающими крупную соль. Рана была ярко-красной, но крови было сравнительно мало, она быстро остановилась после наложения повязки. Сделав повязку, Санкин предпринял шаги по розыску транспорта для моей эвакуации, но куда? Мы были окружены немцами, которые оставляли нас в покое, пока мы не доходили до переправы. Данная перестрелка, начатая немцами на открытой лесной поляне, имела целью не допустить нас к выходу на Вязьму и, конечно, уничтожение живой силы. Позади описанной лесной поляны, на расстоянии полукилометра, Санкиным был обнаружен штаб 89-й стрелковой дивизии, входившей в состав нашей армии. Он сообщил им о моем ранении и просил помощи эвакуировать в "тыл". Они проявили сочувствие, дали подводу, ездовой которой был предупрежден строго: доставить меня до ППГ и немедленно вернуться. Прибыла подвода, на которую с помощью Санкина и ездового я поднялся и прилег. Рана продолжала сильно болеть, и это миф о том, что "в горячке" не ощущают боли. Приняв меня, ездовой повернул лошадь на Запад, и мы тронулись под грохот разрывов артиллерийской канонады и ружейно-пулеметного огня. Вдруг я заметил в 200-300 метрах от места моего ранения батарею старых трехдюймовых пушек, которая вступила в единоборство с минометной батарей немцев, расположенной, наверное, около одного километра восточное нашей батареи. Я понял, что дуэль наших пушек с фашистскими минометами была начата гораздо раньше, чем мы вышли на лесную поляну. Тут разыгралась страшная трагедия: весь орудийный расчет действующей пушки погиб. Лишь один с закатанными рукавами гимнастерки открывал замок орудия, поворачивался к снарядным ящикам, брал снаряд, заряжал, целился и стрелял! Как жаль, что я не художник, и не могу перенести на полотно всю картину этой трагедии орудийного расчета. Вокруг действующего орудия лежало несколько трупов в разных позах, но один лежал с раскинутыми руками, как бы облокотившись на орудийное колесо, и "смотрел" в небо. Последний живой артиллерист смотрел туда, откуда систематически летели минные снаряды, его взгляд был грозным, полным ненависти и, я бы сказал, азарта. Он не чувствовал, что все его лицо забрызгано кровью погибших товарищей, и ничего не видел вокруг, кроме подлого врага. Рассматривая смертный поединок этого артиллериста с фашистским минометчиком, я понял, что осколок минного снаряда, который ранил меня, был предназначен ему, этому безымянному герою Великой Отечественной войны, который, скорее всего, погиб этом единоборстве, как и его товарищи, так и оставшись не замеченным!
И 20 минут не прошло, как меня привезли в молодой лес, где находился ППГ нашей армии. Ездовой вежливо попрощался со мной и, как бы оправдываясь, сказал: 'Мне приказали оставить вас и немедленно вернуться в штаб дивизии'. 'Спасибо Вам, - ответил я, - приказ нужно выполнять'.
ППГ расположился в молодняке леса, который просматривался насквозь. Разумеется, никаких зданий или даже палаток здесь не было. Ездовой передал меня дежурному, просил известить начальника ППГ. Его разыскали, он подошел ко мне (я лежал на земле), посмотрел и сказал: 'Товарищ начальник, у меня нет ни коек, ни носилок, ни транспорта. Пять тысяч раненых лежат на земле. Вы будете пять тысяч первый'. - Затем добавил: 'Ничем помочь вам я не смогу, при всем моем желании'. 'Сделайте меня пять тысяч первым, - сказал я ему, - чтобы не валялся одиночкой, я не хочу, чтобы вы меня выделили: какая судьба у всех раненых, такой пусть будет и моя!'. Пока мы разговаривали, к нам подошел один пожилой военврач с козлиной бородой и говорит: 'Товарищ начальник! Раз вы ранены, я вам уступаю одноконную подводу, на которой я все время ехал, а сам пойду пешком. Но я должен предупредить, что на подводе мины! Вы будете ехать на минах! Если согласны, пожалуйста, займите подводу, она здесь, рядом'. Я был тронут и глубоко благодарен ему за такой благородный поступок, но хорошо знал, что при близком взрыве снаряда или выстреле из орудия, не исключена возможность взрыва мин от детонации. Я все же согласился ехать на подводе, так как мое ранение не позволяло мне ходить или стать на ноги на короткий срок. Поэтому в условиях полного отсутствия санитарного транспорта, в окружении, при отсутствии даже костылей, я был совершенно беспомощен, и не было перспектив выйти из окружения. Я вновь поблагодарил этого врача, и меня подняли и положили на подводу с минами, которых, впрочем, я не видел, так как они были покрыты брезентом. Наступила ночь, была тишина, стрельба прекратилась. Я уснул, проснулся рано. Начинался рассвет. Где-то впереди, в той стороне, откуда вчера меня привезли в этот ППГ, машины пришли в движение, стали выходить на дорогу, держа курс на Восток. За машинами вперемешку пошли подводы. Моя подвода шла за какой-то полевой кухней. Сзади моей подводы шла грузовая машина, но я не знал, с каким грузом. Было отрадно, что весь транспорт шел спокойно: никто никого не перегонял, как это бывало иногда в другие дни. Двигались навстречу утренней заре, организованно и с надеждой. Это было 15-го октября 1941 года. Почему-то вдруг вспомнил 13-е число в апреле 41-го, когда я выступал с защитой диссертации в Москве, а добрая Елена Андреевна Корж, чтобы подбодрить меня, сказала: '13-е число - это мой 'счастливый день', сегодня я уступаю его Вам, пусть Ваша защита будет успешной!' Она и была успешной. Но сейчас нет Елены Андреевны, кто же пожертвует свой удачливый день, чтобы помочь мне выйти из этой сложной обстановки?

Последняя переправа

Движение продолжалось спокойно, в тишине, как будто и не было вокруг нас фашистских захватчиков, и мы надеялись, что выйдем из окружения, соединимся со своими войсками. Уже прошли более десяти километров. Тихо кругом. Наконец, вереница наших транспортов подходит к переправе - деревянному мосту, который находится несколько ниже уровня дороги. Подвода, на которой я лежал, была на расстоянии 50-60 м. от места, когда немцы открыли ураганный огонь из всех видов оружия. Взрывы разных снарядов, винтовочная и пулеметная стрельба наших солдат по самолету-корректировщику, который летел в районе переправы и корректировал артиллерийский огонь по нашим машинам. Все сливалось в общий страшный гул. С нами в районе переправы не было ни орудий, ни минометов, ни танков, ни зенитных орудий и пулеметов. Поэтому тысячи солдат поднимали свои винтовки и стволы единичных ручных пулеметов и стреляли по двухфюзеляжному корректировщику, который летел очень низко, но не проявлял какого-либо беспокойства. А артиллерия была по мосту, но снаряды падали лишь вокруг него. Эта переправа была очень важной для нас, за нею оставалось шесть километров, чтобы достигнуть Вязьмы (мы тогда не знали, что она пала 7-го октября 1941г).
Моя подвода быстро вступила на мост, когда впереди него застряла полевая кухня (одно колесо провалилось с моста, который не имел перил). Несмотря на ураганный огонь, нашлось несколько смельчаков-солдат, которые пытались поднять колесо кухни, но тщетно. Тогда они попытались свалить кухню в болото, чтобы она не задерживала переправу транспорта, так как мост был настолько узким, что исключало возможность проехать рядом с этим препятствием. Наверное, и минуты не прошло, как я с подводой оказался на мосту, но, казалось, прошла вечность! А тут артогонь все больше и больше приближался к мосту. Не более как в 30-40 м. южнее моста прямое попадание артснаряда разнесло подводу, и в какой-то миг ее колесо оказалось высоко в воздухе. Одновременно я заметил, как грузовая машина, которая шла за моей подводой почти впритирку, стала разворачиваться, чтобы вернуться туда, откуда мы прибыли. В то же мгновение я принял решение: бросить свой рюкзак и некоторые другие вещи и забраться на грузовую машину, чтобы удалиться от этого опаснейшего моста. В то время, когда машина, еще не взошедшая на доски моста, стала разворачиваться, я схватился руками за борт машины, подтянулся и бросил себя в кузов уже движущейся назад машины, но, как оказалось, он был полон лежащими ранеными, которые стали сильно кричать на меня: 'Какого черта лезешь, тут и без тебя полно'. Но что делать? Я остался в машине, постепенно потеснил соседей и вполне 'поместился'. Ко мне стали относиться примирительно. Однако через несколько минут машина подошла к какой-то лесной поляне неподалеку от главной дороги. Здесь было большое количество грузовых машин, загруженных галетами, водкой, снарядами, патронами, товарами военторга. Много было машин, груженых ранеными, как наша. На одной из полуторок, высоко на досках, лежал израненный полковой комиссар. Он приподнялся на руках и пытался собрать танкистов и организовать группу по прорыву кольца вражеского окружения: 'Товарищи танкисты, - обратился он к ним, - вы же не пехота, давайте соберемся и вместе вырвемся из мешка!' Призыв полкового комиссара имел успех: начали собираться вокруг его машины, он продолжал поднимать их дух. Но стихийный митинг был сорван: появился бомбардировщик, который начал бросать бомбы на собравшуюся толпу и значительное скопление машин.
Как только машина, в которой я ехал, прибыла на эту поляну, я слез, так как в ней было очень тесно: не только я давил чьи-то сломанные конечности, но и другие касались моей больной ноги, вызывая нестерпимую боль. Один из работников штаба армии, увидев меня с раненой ногой, срезал мне палку, чтобы я смог опираться на нее, но она была плохо отшлифована, и было очень больно опираться на нее ладонью. И все же в такой момент срезать палку и оттесать для товарища может только человек большой души, чуткий и отзывчивый. Опираясь на эту мою палку, я с большим вниманием слушал полкового комиссара, когда вдруг все помутилось кругом, страшная боль щеки, вызванная ударом кома земли, отбросившего меня в сторону. Все разбегались, были и раненые, но полкового комиссара не стало, он был убит. Несколько человек, оказавшихся также на этой поляне, в том числе и тот, что постругал мне палку, потянули меня в лес, который начинался тут же, у поляны. Эти люди работали в различных отделах штаба армии, но мы встречались, и они меня знали. Поэтому всячески подбадривали меня, чтобы я не отставал от них. Но легко сказать - не отставать, когда перелом основной, большеберцовой кости ноги, а они либо вовсе не были ранены, либо имели легкие ранения верхних конечностей. Поэтому, несмотря на все старания, я отставал от них на 15-20 шагов. Мы находились в небольшом лесу, пытались выйти через него на западную окраину, но она уже была занята немцами, которые открыли по нам пулеметные очереди еще до того, как мы дошли до окраины леса. Мы кинулись бежать в обратном направлении (теперь на какое-то мгновение я был впереди), но, не дойдя до места, откуда выходили с запада, заметили несколько немецких танков. Положение наше стало катастрофическим: либо смерть, либо плен! В том и другом случае нельзя допустить, чтобы наши партбилеты попали в руки фашистов! Поэтому, лежа в окопе в лесу, из левого нагрудного кармана я достал свой партбилет, разорвал на куски и закопал на дне окопа, в котором сидел, здесь же зарыл свое личное оружие - пистолет ТТ. Все было кончено: с автоматами в руках немцы стали прочесывать лесок, стреляя на ходу и крича: 'лозь, лозь!' - то есть, выходи, выходи!

Все кончено

Все было кончено... Кто же виноват? Как случилось, что Командующий Западным фронтом, он же Главнокомандующий Вооруженными силами страны, он же председатель Совета Министров СССР, он же Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) генералиссимус И.В.Сталин 7 октября 1941 года, по свидетельству Г.К. Жукова, говорил ему: "Не могу добиться ясного доклада, что происходит сейчас, где противник? Где наши войска? Поезжайте немедленно в штаб Западного фронта, разберитесь там с обстановкой и позвоните мне в любое время суток, я буду ждать!!!" Что же можно было ждать от окруженных и разбросанных на большой территории частей, потерявших руководство, лишенных связи, единого плана, элементарной помощи и указания направления действий или отступления, если не было иного пути?! По словам Г.К.Жукова, 'В Западном направлении сложилась крайне опасная обстановка, все пути на Москву, по существу, были открыты...' Однако, "армии, попавшие в окружение, дрались героически, они сыграли большую роль, и главное заключается в том, что они дрались, а не бежали" (И.С.Конев). Число окруженных под Вязьмой составляло 28 дивизий. Они сковали и измотали противника, нанесли ему такой тяжелый урон, который дал возможность командованию Западных фронтов подготовить контрудары, а 'это был в полном смысле "огонь на себя'. В таких условиях захватчикам удалось преодолеть окруженные группировки и двинуться на Москву, но за это время там успели подготовиться к обороне, а затем и нанести удар по врагу. "В этой битве они потеряли пятьдесят тысяч убитыми, обмороженными, ранеными. Захватчики вошли в Москву, но... пленными, под конвоем" (А.Иващенко. Как это было на войне. // Комсомольская правда, 23 мая 1968 г., ? 118):

Говорят, "сверху виднее" или: "начальству виднее". В общем, это правильно, но если не закрывают глаза, если орган зрения не страдает патологией, ведущей к снижению зрения! Главному командованию, конечно, лучше знать, как поступать со своими войсками и полководцами, но в окружении я не раз слышал, что если бы не отозвали от нас командующего 19-й армией И.С.Конева, то он не дал бы окружить нашу армию, по крайней мере, нашел бы выход из окружения. Несомненно одно: если бы командование объединило силы 28 окруженных дивизий, указало бы направление движения этих войск, тo из окружения вышли бы и, возможно даже нанесли бы чувствительный удар окружавшим немецким войскам с тыла. Но, к сожалению, этого не случилось и, по меньшей мере, четверть миллиона боеспособных войск не были бы уничтожены или взяты в плен!

Сбор обезоруженных измученных людей

Недалеко от лесной поляны, где погиб полковой комиссар, на большой площади немцы собирали группы измученных обезоруженных красноармейцев. Здесь, на передовой линии, я не видел, чтобы немцы били пленных, лишь грубо покрикивали на них. После контузии сильно ныло у меня в деснах, два зуба были выбиты, остальные, особенно справа, расшатались. Но контузия привела к общему угнетению и упадку сил, тем более, от беготни чуть ли не на одной ноге растревожилась моя рана, которая сильно болела. Некоторое время я, сидя на земле, полудремал. Когда проснулся, увидел начальника политотдела, в рубашке, на месте петлиц которой был виден след знака отличия - ромбы. Один из плененных красноармейцев подошел, обратился к нему по военному: 'Товарищ начальник политотдела!'. На него тут же шикнули: 'Ты с ума сошел? Забыл, где находишься, к чему такое обращение, ты что, выдать хочешь?' - шепнул ему один из сидящих рядом. Красноармеец, знавший начполитотдела, сильно смутился, оглянулся вокруг с грустью и ответил: 'Да что Вы, ребята!'
Начполитотдела стоял недалеко от меня, и я отчетливо видел, как он побледнел, когда к нему обратились по званию, что могло кончиться для него весьма печально: как потом мы узнали, политработников и евреев немцы обычно расстреливали! Надвигались сумерки. Было холодно. Я весь продрог. Вдруг возле меня прошла военврач-токсиколог одного из медсанбатов армии. Увидев меня, она сочувственно стала расспрашивать, затем подозвала стоявшего недалеко от нас военнопленного и сказала: 'Доктор! Я прошу Вас, если Вас спросят, скажите, что он мой муж... Знаете, говорят, что немцы обращаются с пленницами как с товаром, но если узнают, что я с мужем, то, наверное, не будут трогать. Вы сделаете это для меня?' Я согласился быть лжесвидетелем, чтобы это сберегло ее честь. Она была довольна моим согласием и отошла от меня вместе с 'мужем'. Трагедия этой женщины была особенно большой. Она как специалист-токсиколог была мобилизована и отправлена на фронт, а ее муж был оставлен с детьми в Ростове-на-Дону. Ко всему этому теперь прибавился фашистский плен, который был страшен не только женщинам.
Холод все усиливался. Уже вечерело. Неожиданно появилась вышеназванная женщина-токсиколог и предложила перейти в сарай, который находился в 50 метрах. Я поднялся, тяжело опираясь на палку, и с большим трудом двинулся зa нею. В дощатом сарае, куда она привела меня, было yжe полно раненых. Они потеснились и посадили меня. Оказалось, этот сарай был без крыши, так что здесь вряд ли было теплее, чем во дворе. Правда, стены сарая защищали нас от ветра. Утомление и переживания дня взяли верх, и я заснул тяжелым, неприятным сном. Вдруг слышу, меня будят, эта была та же женщина-токсиколог. Она пришла обрадовать меня тем, что имеется возможность отправить раненых в немецкий госпиталь, куда она хочет отправить и меня. (Тут только я заметил, что все мы были покрыты снегом в 3 см.) Ни она, ни я не подозревали в происходящем никакого подвоха. Пришла высокая товаропассажирская машина типа 'Студебеккер'. Мне помогли подняться в кузов, где я занял место на широкой скамейке. Это было около 22 часов. Было совершенно темно и очень холодно, причем холод усиливался во время движения открытой машины. Но надо было все перетерпеть, чтобы в госпитале немного отдохнуть, прийти в себя, найти выход из создавшегося положения. Может быть, удастся из госпиталя сбежать? - мечтал я про себя:

Советские военнопленные по этапам

С зажженными фарами машина разрезала темноту, и я издали увидел многотысячную толпу, окруженную немецкими солдатами и собаками. Пленные печально сидели вокруг костров и грелись. Вот тебе и немецкий госпиталь! - промелькнуло у меня в голове, но все же какая-то надежда оставалась. Очень скоро сомнения развеялись: машина остановилась у костров, нам предложили сойти, а кто не мог, тем помогли приглашенные для этого военнопленные. Немец из охраны указал мне место у костра, но там круг был абсолютно тесно замкнут. Заметив, что меня не пускают, немец подошел, покричал на занявших круг военнопленных и в круге 'открылась' щель шириной не более 20-25 см. Я смог притиснуться только боком, подставляя лицо и руки к огню, а ноги были вытянуты за кругом, то есть подальше от огня. Прошла первая страшная ночь в немецко-фашистском плену. Оказалось, что раненая нога, на которую была надета воздухонепроницаемая противоипритная бахила, была защищена от мороза, а пальцы левой здоровой ноги, обутой в кирзовый сапог; замерзли, стали нечувствительными. Процесс замерзания левой ноги я чувствовал ночью, но не мог снять сапог, чтобы растереть ногу (было очень холодно, кроме того, заняли бы мое место, к которому я был словно пришитый). Долгие годы пальцы левой ноги давали знать о себе и напоминали ту страшную ночь, когда повезли меня "в немецкий госпиталь" (иногда это продолжается до сих пор!).
Наступило безотрадное утро. Стали поднимать многотысячную армию военнопленных, проведших кошмарную ночь, двигаться "назад, на Запад". Не о таком кличе мечтали мы, но видно время еще не созрело для этого, 'неужели, - думал каждый из нас, - наступит день, когда наши полки по команде "Вперед, на Запад!" пойдут крушить логово фашистского зверя?'. - 'Наступит!' - твердил внутренний голос изнуренных, измученных и униженных советских людей. Но пока команду давали наши враги!
Пока ставили в строй не раненых военнопленных, никто не обращал внимания на нас. Наконец, подняли в строй последние группы людей и начали бегать вокруг нас. Откуда-то пригнали 10 или 12 крестьянских одноконных подвод, навалили раненых по несколько человек, не считаясь с тем, что этот "навал" стесняет, давит раненые конечности и другие органы, и колонна двинулась за пешей колонной на Запад, в неведомые края. С обеих сторон колонны военнопленных, через каждые десять шагов, шагает ненавистный фашистский солдат в серо-зеленой форме, с железным изображением кровожадного орла, с таким же стервятником на френче и шинели! У каждого солдата - автомат с большим запасом патронов. У некоторых конвоиров на поводу идут собаки - овчарки, специально обученные разрывать людей, непокорных немецко-фашистскому режиму!
Очень скоро мы познали, на что способен гитлеровский солдат! Уже много часов движется колонна обреченных на муки и голод людей. Ни хлеба, ни воды, не говоря о горячей пище. Если кто-либо начинает хромать из-за потертости ног или легкого ранения конечностей, ближайший конвоир расстреливает его из автомата и, как ни в чем не бывало, продолжает шагать дальше. Но после первых жертв военнопленные старались скрыть от конвоиров хромоту, таких скрывают в рядах, но не всегда это удается. Уже не по одному расстреливают из автоматов, если жаждущие люди нагибаются, чтобы напиться из ручья. Дело идет уже к вечеру, но ни у кого из пленных крошки хлеба не было во рту. Обессиленные, они подбадривают друг друга, идут, чтобы не пасть сраженными фашистской пулей. Мы, раненые, едущие на подводах, по сравнению с пешеходами находимся в выгодном положении - не проявляем свою хромоту! К вечеру нам устраивают привал, где мы проводим ночь. Местом для привала избрали дикий овраг на склоне в стороне от дорог. Многотысячную колонну советских военнопленных согнали на днище оврага, с обеих сторон которого расставили автоматчиков с овчарками. Ни пищи, ни воды! Изнуренные, обессиленные люди падали на холодную землю, взывали о помощи. Но кто им поможет? Те, у которых есть сострадание, сами в таком положении, а бесчувственным типам, воспитанным на человеконенавистнических теориях о высшей арийской расе, нет дела до этих несчастных. Конечно, здесь правы те из советских людей, которые молча переносят удары судьбы, не унижаются перед фашистскими выродками! Но не все могут сдержать свои стоны, физическую боль, жажду, голод:
В страшных муках прошли вторые сутки фашистского плена. На утро вновь подняли тысячи военнопленных в фашистский тыл. Вновь конвоиры застреливали из автоматов захромавших (это 'профилактика' отставания) и тех, кто осмеливался нагнуться, чтобы набрать воды из ручья в пилотку или даже пить прямо из лужи!
На третьи сутки наших мучений показались русские женщины, которые издали бросали пленным вареную в мундирах картошку, куски хлеба, сухарики, капусту, морковь и прочее, что в какой-то степени может утолить голод и жажду. Однако это было каплей в море, редко кому доставались эти крохи и, конечно, никого не насыщали. Но и это озлобляло наших конвоиров, которые стреляли не только вверх, но и прямо в толпу женщин, желавших поделиться со своими братьями, мужьями и родителями куском еды. Однако, нам, раненым на подводах, за эти дни ничего не досталось: я три дня буквально не открывал рта - ни воды, ни пищи, ни табака (я в те дни еще курил!) не имел. К обеденному времени третьего дня пошел дождь. Идущие в пешем строю сильно намокли, но на нашей подводе оказался брезент, который защищал нас от дождя. Однако настроение мое (и всех остальных) было отвратительным, упадническим. Казалось, для нас нет никакой перспективы. Не знаю, в каком медсанбате нашей армии это было, мне передали пузырек с мышьяковистого ангидрида, примерно около 2-3 граммов. Почему-то этот пузырек все время был со мной, и раньше я не знал, что с ним делать. И вот теперь, в один из самых тяжелых дней моей жизни, рука потянулась к этому пузырьку. Мне подумалось: чем так жить, лучше умереть! Однако когда взял в руки пузырек, опомнился: 'А разве трудно вызвать смерть в любой момент, хотя бы приблизившись к солдату-конвоиру?' Я решил отогнать от себя такое мрачное настроение и, в тот момент, когда наша подвода проходила по какому-то деревянному мосту, по обеим сторонам которого было болото, я бросил пузырек с мышьяком далеко в камыши:
Наши подводы медленно тянулись за колонной военнопленных. К вечеру наш 'табор' достиг какой-то деревни. Мы въехали в какой-то большой хозяйственный двор. Недалеко от этого двора находилось неубранное картофельное поле. Наши конвоиры разрешили в течение короткого времени (не помню точно, сколько минут) выкопать себе картошку, сварить и съесть. Но так как большинство из раненых были либо тяжелоранеными, либо ранены в нижние конечности, далеко не все (в том числе и я) смогли воспользоваться этим 'порывом гуманности'. А поскольку мы все еще были мокры, то поспешили занять место на сеновале, (куда устремился и я), чтобы хотя бы высохнуть и поспать. Но когда я, преодолевая трудности и боль в ноге, добрался до вершины сеновала, был глубоко разочарован, обнаружив, что сено совершенно мокрое. Я попытался зарыться вглубь, но и там было мокро, и я стал ругать себя за то, что пузырек с мышьяком вышвырнул в болото! Теперь я принял бы его как благо! У меня зуб на зуб не попадал от холода, но двигаться с места я не имел права: мы сами просились на сеновал и получили его. Наши конвоиры скорее перестреляли бы нас, чем перевезли еще куда-то. Поэтому смолчали, перетерпели и, как ни странно, до утра не умерли!
Утром четвертых суток колонна военнопленных продолжала свой неведомый путь. Несмотря на строгие запреты подходить к пленным и бросать им хлеб и прочую пищу, несмотря на стрельбу с автоматов, русские женщины уже большими толпами подходили близко к колонне военнопленных: одни просили и уговаривали конвоиров, другие издали бросали в наши ряды хлеб, картошку, капусту, морковь и все, что имели. Надо сказать, что чем дальше в тыл, тем мягче и человечнее вели себя немцы. Дело дошло до того, что некоторые конвоиры отпускали пленных 'домой', когда их 'жены' узнавали своих мужей и бросались к ним с плачем и выкриками, рискуя быть расстрелянными конвоем: 'Ваня, милый, наконец, мы встретились!' Причем, кажется, вначале такие отдельные случайные встречи с мужьями или братьями были действительными, а затем yжe женщины выручали пленных, как могли. Некоторые конвоиры умилялись, спрашивали и верили: 'Нах хаузе? Фрау? Ха-ха!' И отпускали. Ведь никто из них не собирался сдавать нас кому-нибудь хотя бы на "штуки"! Не говоря уже о том, что никто не спрашивал ни фамилии, ни звания и должности. Да это и было бы невозможно, так как число военнопленных было огромным.
В этот, четвертый день, мне, окончательно обессиленному от голода и жажды, попал в руки брошенный в нашу подводу качан капусты, а затем и морковь. Кажется, я был больше рад этим овощам, чем, если бы попал бы в мои руки кусок хлеба, так как пить хотелось больше, чем есть, а капуста очень подходила для этого.
На третий или четвертый день нашего нескончаемого, медленно движущегося этапа, когда подводы с ранеными стояли, к нам подходили люди из колонны пешеходов, которые почему-то оказались сзади нас. Вдруг, совершенно неожиданно, заметил меня па подводе А.Н.Герасимов и быстро подошел ко мне. Мы встретились печальными взглядами. Он подошел ближе и тихо спросил: 'Что сделал с партбилетом?' Я ответил, что, вo избежание попадания его в руки немцев, его уничтожил и закопал. 'Ну, и правильно, спокойнее будет на душе, - ответил Анатолий Никанорович'. Не успели мы хотя бы вкратце побеседовать, как подали команду, он попрощался со мной и двинулся дальше. Я не подозревал, эта наша встреча была последней, что он падет жертвой варварства фашистов.
Такими же серыми и безотрадными были следующие два дня:

Ярцево

Какого числа октября было это, я теперь не могу сказать точно, но это был последний день совместного движения в многотысячной колонне советских военнопленных из района Вязьми. Нас конвоировали вооруженные автоматами, пулеметами, ракетницами, карманными фонарями с цветными стеклами для сигнализации и прочими приспособлениями для ведения войны, а также "подкрепленные" значительным количеством идущих на поводу у конвоиров собак - овчарок, готовых по команде своих хозяев разорвать свою жертву. Нас, обезоруженных, физически и морально измотанных, истощенных, голодных и обессиленных, фашисты гнали Куда? Когда кончится этот мучительный поход? Никто не знал.
Теперь, когда прошло более 30 лет, я не могу объяснить, почему так долго тянулся наш путь по Смоленской области? Помню, что мы двигались очень медленно, но, мне кажется, в первое время немцы не знали, что делать с нами, где и как разместить такое количество военнопленных, поэтому нас вели зигзагами, кружили, считая, что так произойдет "естественный" отбор - больные и слабые погибнут, тем более, что добавлялся и "искусственный" отбор: пo пути часть военнопленных расстреливали. Как я уже говорил, подводы с ранеными пленными всю дорогу шли вслед пешей колонне. Как-то в пути стал моросить дождь. На своих подводах мы укрылись брезентами и не следили за движением всей колонны, как вдруг услышали дикий крик. Я откинул брезент и вижу: бежит к нам разъяренный немецкий солдат с автоматом в руке и ругается: 'Какой черт несет вас! Немедленно сверните, освободите дорогу сейчас жe!' - кричал он по-немецки. Я только сейчас заметил, что впереди нет нашей пятой колонны, нет также конвоиров, которые шли с нашими подводами. Куда они подевались? Наши жe конные тихоходы-подводы ползли к мосту, тормозя и расстраивая движение военного транспорта немцев. Было соблазнительно сойти с дороги, поскольку нет возле нас конвоиров. Среди раненых военнопленных я был старше всех по званию. К тому же я знал немецкий язык. Поэтому, приподнявшись на руках, я громко скомандовал: 'Bсем подводам сойти с дороги влево, идти параллельно дороге в сторону населенного пункта, к которому мы приближаемся!' Эта команда, очевидно, была всем по душе: одна за другой подводы спускались вниз с дороги и некоторое время шли параллельно с ней, затем свернули и подошли к неизвестному нам населенному пункту, оказавшемуся Ярцево. В этом городе сохранились лишь небольшие домики, опоясывающие город. Еще издали мы заметили значительное количество женщин и стариков, к которым теперь приближались. Как я писал выше, в этом городе я был не впервые, но никак не думал, что появлюсь здесь в качестве военнопленного! Оставалось в этих условиях оставаться верным своему долгу: продолжать войну с ненавистным врагом всеми возможными силами и средствами. Мы подъехали к собравшимся советским гражданам, не сумевшим эвакуироваться. Они окружили нас, начали расспрашивать, как нам удалось "оторваться" от конвоя и что мы думаем делать дальше. Во время этой беседы чувствовалось их искреннее желание помочь нам. Ведь это из тех же людей, которые подходили к нашей колонне, бросали нам какую-то пищу, несмотря на то, что немцы стреляли не только вверх, но и прямо в толпу! Я сказал, что мы просим, чтобы разместили раненых по квартирам и помогли, чем могут и в чем нуждаются военнопленные. Затем добавил: 'Подводы и лошади Вам пригодятся в хозяйстве, нам они больше не нужны'.
Среди собравшихся были старики почтенного возраста, к голосу которых прислушивались остальные. Я заметил, что они хотят подробнее расспросить и рассказать нам о своих бедах. Один из них вышел вперед и сказал: 'Видно, часть лошадей надо зарезать на мясо раненым и больным (у нас мяса нет), а других лошадей вместе со здоровыми ездовыми направить на лесные работы... или оставить в хозяйствах (уборки урожая, особенно картофеля и капусты). Я одобрительно кивнул сказал: 'Вам, конечно, виднее, как использовать лошадей с максимальной пользой и помочь раненым быстрее выздороветь'. Тут же распределили раненых по квартирам, причем сами хозяева брали себе раненых и увозили домой. Подводы, лошади, а также ездовые также были распределены между гражданами. Я попал на квартиру старухи Глафиры Ивановны (фамилию ее я и тогда не знал). Меня подвезли к ее дому, помогли сойти с подводы и войти в дом. Как раз в это время мое состояние осложнилось появлением кровавого поноса, обнаруженного мною еще днем, но если бы это стало известно конвою, то я был бы расстрелян.
Вечером собралась семья Глафиры Ивановны (пришли с картофельного поля) и начали обсуждать мое положение. Я стал просить, чтобы меня повезли в лес, но мне возразили, что в таком состоянии это сделать нельзя: 'поправитесь, тогда другое дело'. Глафира Ивановна была, несмотря на свои 65-70 лет и слабое телосложение, исключительно деятельна, общительна и добродушна. Она была главою семьи, мужа у нее не было. Семья состояла, по существу, из родственников: какого-то старика, 12-14-летнего внука, двух женщин, одна из которых перед самой войной приехала из Краснодара к родным, но война помешала ей вернуться домой. Мне рассказали, что за два дня до нашего появления в Ярцево несколько человек, возвращаясь с картофельного поля, наскочили на мину и одна из женщин, близкая к семье Глафиры Ивановны, погибла, их переживания по этой утрате были еще свежи.
Надо сказать, что граждане, почему-либо оставшиеся в оккупации, помогали друг другу. И все, с кем пришлось говорить, хотя и с осторожностью, высказывали свою ненависть к оккупантам. Вечером, на семейном совете решили укрыть меня от немцев. После долгиx размышлений пришли к заключению, что наиболее правдоподобно выдавать меня за мужа краснодарки. Подробно разработали версию, что-де приехал я перед самой войной за женой (которую хорошо знали соседи), но начавшиеся военные действия не позволили вернуться домой. Семья наметила свидетелей, которые при необходимости смогли бы передать эту версию властям, которым можно было доверить эту тайну. Для выполнения этого плана мне было предложено переодеться в "цивильную" (штатскую) форму.
В первый же день и час моего входа в этот дом, Глафира Ивановна сняла повязку с моей раны, которая издавала страшное зловоние, промыла ее марганцевым раствором, срезала толстый стебель кактуса (алоэ), разрезала его продольно и внутреннюю сторону стебля наложила на рану. После перевязки сразу стало легче, резко уменьшились боли, повязка перестала прилипать к ране. Это была первая перевязка после того, как Санкин наложил на свежую рану стерильный пакет. Глафира Ивановна, как родная мать, проявляла трогательную заботу о моем здоровье. От нее не укрылось и другое страдание, заставляющее с переломанной ногой довольно часто посещать туалет, находящийся во дворе. Прежде всего, она предложила мне судно, от которого я категорически отказался. Затем она предложила мне выпить полстакана разведенного пополам денатурального спирта и закусить двумя дольками чеснока с картошкой (хлеба во всем Ярцево совершенно не было). Я пытался отказываться, но на этот paз у меня ничего не вышло, пришлось подчиниться. Эта 'процедура' повторилась за сутки еще три раза. На следующий день мое состояние значительно улучшилось, а еще через день я чувствовал себя совсем хорошо. (В скобках скажу, все жители Ярцево запаслись денатурированным спиртом из прострелянной цистерны на станции). Спустя два дня после пребывания у Глафиры Ивановны, я переоделся в штатское (одежда принадлежала жившему до войны учителю, который уехал в отпуск и из-за войны не смог вернуться в Ярцево). Глафира Ивановна с утра предупредила меня, что я остаюсь дома один и ушла куда-то. В штатском костюме, согласно принятой версии, я должен был играть роль мужа, который приехал за "женой", но ввиду войны 'застрял' в Ярцево. Нужно сказать, что женщина, приехавшая из Краснодара, с одной стороны хотела выручить меня, скрыть от немцев, а с другой, она страшно стеснялась, когда говорили ей о "муже".
В семье Глафиры Ивановны питание, по тем временам, было вполне удовлетворительное. Хотя не было хлеба, но была картошка в неограниченном количестве, ее отваривали в мундире и ели. Тут добавилось еще около трех килограммов мяса от зарезанной лошади. Плохо было с солью: она кончалась, а взять было негде. Почти не было лука. Но жить на таких 'харчах' было вполне возможно. Все ездовые постепенно были переправлены в 'лес', лошади и подводы, на которых мы ехали, были ликвидированы для немцев. Согласно плану, намеченному как раненым, так и некоторыми жителями Ярцево, у которых они находились, в перспективе мы надеялись по мере выздоровления раненых направлять их на "лесные работы", подразумевая под этим партизанский отряд, о котором нам они намекали.
Как уже отметил, уже в два дня я преобразился в крестьянина, приехавшего за своей 'женой', оставшись один в доме читал какую-то книгу, как в дом ураганом ворвались двое в форме немецких солдат. Один из них на чистом русском языке громко обратился ко мне: 'Эй, хозяин! А ну покажи корову!' Я испугался, зная, что означает 'показать' корову, когда нет дома ее хозяйки! Молоком этой коровы (можно сказать, единственной) пользовались все маленькие дети, оставшиеся в оккупации. Я был уверен, что корову уведут, а что скажу я хозяйке, доброй Глафире Ивановне, оставившей меня 'сторожем'? Подумав об этом, я ответил: 'Я не хозяин! Хозяйка скоро придет, зайдите немного позже'.
Но мне не дали говорить. Русский в немецкой форме с фашистской душой перебил меня:
- Не хозяин? A кто же вы?
- Я гость - говорю, - приехал накануне войны за женой...
Он вновь перебил меня:
- Откуда приехал? А кто вы такой? - и вдруг, перебив самого себя, сказал:
- Ну, все равно выходи, покажи корову!
- Вы же видите корову, она привязана во дворе, - страшно волнуясь, сказал ему, но пререкаться с ним было опасно. Я стал выходить и в этот момент, но от него, как от коршуна, не ускользнула моя хромота, он вновь обратился ко мне: 'Это что, вы хромаете? Вы ранены?' Что отвечу ему, кроме правды, рану ведь не скроешь под повязкой: 'Да, при разрыве мины был ранен в ногу, на станции...' - 'Ну, ладно, покажи корову! Она доится?'
Выйдя во двор, этот шакал направился к корове, которая сразу им понравилась, и они весело увели ее. Я был возмущен, пытался просить, уговаривать подождать хозяйку, но это не произвело никакого впечатления. Однако они, о чем-то пошушукались и подозрительно смотрели на меня. Я понял: они зайдут за мной или пошлют других, а хозяйки все нет! Я быстро надел свою военную форму, так как в штатском могли принять за разведчика и расстреляли. С другой стороны, если придут эти разбойники, угнавшие корову, они могут вспомнить о том, что я гость, приехал перед войной за женой, но есть надежда, что у них в голове была корова, а не мой рассказ. Что делать? Так или иначе, я рискую, а уходить некуда, да и не могу из-за раненой ноги, а тут все нет Глафиры Ивановны, которая смогла бы что-то посоветовать. А вдруг не придут за мной? Это был лучший, но маловероятный вариант. Так я думал-передумывал, как вдруг во дворе показались два немецких солдата, которые вошли в дом и без каких-либо вопросов предложили поехать с ними, но повезли недалеко - всего нa расстоянии двух-трех кварталов, к счастью, привезли не в комендатуру, а в немецкий госпиталь. Меня сдали часовому, а тот указал у входа на сено, где я мог располагаться, пока будут какие-то распоряжения. Я прилег на сено и с грустью раздумывал о моей судьбе. Вдруг я заметил недалеко от меня стоящего и пристально наблюдавшего за мной внука Глафиры Ивановны. Он заметил мой взгляд, крикнул пару слов: 'Она придет за вами...' В этот момент часовой закричал на него, пригрозил автоматом. Мальчик, оглядываясь, удалился, и я больше его не видел.
Итак, мне не удалось уйти из плена, и в этом виновата была моя раненая нога. Но я был доволен тем, что отняли у немцев более десяти лошадей и подвод, и освободили из плена около 40 человек. Может быть, не всем из них удастся уйти в лес, соединиться с партизанами, не всем удастся выжить в таких условиях, но все, что удастся, - это уже удача! Я пролежал возле военного госпиталя на сене около часа. Это было послеобеденное время. Прибыла какая-то крытая грузовая машина, куда погрузили с тяжелоранеными немецкими солдатами. Затем погрузили также носилки с советской женщиной в цивильной форме, у которой развивалась газовая гангрена, после чего обратились ко мне: 'Лoз, лоз!' - выходи, выходи!



Смоленская городская больница и пересыльный лагерь советских военнопленных

Таким образом, меня и женщину с газовой гангреной, вместе с ранеными немецкими военнослужащими привезли в Смоленск. Раненых немцев сдали в немецкий военный госпиталь, женщину повезли в городскую больницу. Ее принимала дежурная врач высокого роста, в возрасте около 40 лет. Когда вносили носилки с русской женщиной в больницу, конвоировавшего меня солдата "осенила" мысль: одним махом избавиться и от меня, оставив меня в Смоленской городской больнице. Он предложил это дежурному врачу, но она категорически отказалась, сказав, что немецкая комендатура строго запретила принимать в больницу военнопленных. Тут попытался и я просить дежурного врача сделать исключение, принять меня как коллегу, тем более, ее заставляет немецкий солдат, но она была неумолима. Однако так велико было желание избавиться от меня, что он громко закричал на нее, схватился за кинжал (нож, заменяющий у немецких солдат штык) и она согласилась. Так меня приняли в Смоленскую городскую больницу, раздели, дали больничное белье, положили на койку и, казалось, фортуна 'улыбнулась' мне: я начал фантазировать, что установлю опять связь с Глафирой Ивановной, мне принесут штатский костюм, выпишусь и вновь подамся в Ярцево, в лес...
Старая солдатская низкая железная кровать была очень жесткой, но я все же уснул крепким сном. Утром меня разбудила сестра и предупредила, что ко мне пришет главный врач. Чрез минуту к моей койке подошел старик с мрачным лицом, одетый в белый халат. Я думал, что он спросит о моем здоровье, о ранении, но он сразу начал с того, что мне нельзя здесь находиться, что "немцы не велят!" держать в больнице военнопленных и т. д. Я попытался просить хотя бы немного подержать, ведь меня привезли сюда немцы и прочее, но он уже не слушал, предложил одеться, вывел в коридор, где меня ждал немецкий солдат, а во дворе линейка, на которой он привез меня в Смоленский пересыльный лагерь - 'Дулаг'. Он меня никому не сдал, а завез внутрь лагеря, а сам поехал на линейке обратно. Я постоял немного, но никого не встретил, все "обитатели" находились в бараках, в ожидании 'этапа', то есть транспорта, который доставит в 'постоянный лагерь' - 'Шталаг'. Когда будет такой транспорт, никто не знал. Опираясь на палку, я направился к единственному каменному зданию в этом лагере. Вдруг, не доходя до него, я встретился с моим однокашником и другом по Кубанскому мединституту и по 19-й армии врачом Александром Яковлевичем Богуславским. Он сообщил, что и его жена Прасковья Ивановна Богуславская, также находится в этом лагере. Он показал перевязочную и сказал, что там работает пленный врач из нашего института Оганес Азнавурян. Затем Саша повел меня в перевязочную. Там была очередь, мы сели с ним прямо на полу, у дверей перевязочной, и в ожидании своей очереди тихо делились между собой о нашем положении. И вот дверь открылась, и я услышал голос Оганеса: 'Следующий!' Увидев меня, он тепло поздоровался и приступил к первой врачебной перевязке раны. Затем мы условились держаться вместе (двое Богуславских, Оганес и я). В полдень объявили, что организуется очередной этап, куда будут включены все военнопленные этого 'дулага'. Мы, все четверо, как было условлено, записались в один спискок. Нам выдали 'командировочный паек'. Он состоял почти из 500 г. очень плохо выпеченного хольцброда (деревянного хлеба) с большой примесью льняных семян. Есть такой хлеб рискованно вообще, а в дорогу эта опасность возрастает, так как в пути воду не дадут, а хольцброд, как предупреждали более опытные пленные, в толстых кишках восстанавливается почти как дерево, и тогда возникает трудная процедура его извлечения. Теперь я уже не помню, как случилось, что Оганес отстал от нашей компании. На Смоленском вокзале нас погрузили в маленький старый товарный вагон, чудом сохранившийся с дореволюционных времен. 100 человек на такой вагон, в числе которых более десяти женщин, создали неописуемую тесноту и духоту. Мы втроем оказались в самом углу вагона, где были притиснуты так, что трудно было уберечь раненные конечности. Встать и передвигаться было невозможно. Двери вагона с обеих сторон закрыты: слева по ходу поезда наглухо (из этой двери выходит наружу приспособленная труба для "малого" туалета, к которому трудно подойти), а справа дверь закрыта снаружи на замок. Охрана на каждый вагон снаружи, в тамбуре - солдат с автоматом.
Перед посадкой в вагон раздали деревянно-льняной хлеб хольцброд на три дня, по полкилограмма на день, но, как уже сказал, в вагоне рискованно кушать такой хлеб. В пути на каких-то станциях нам "милостиво" разрешали выйти напиться и немного освежить смрадный воздух вагона. На каком-то полустанке даже разрешили женщинам и раненым мужчинам выйти оправиться 'по большому'. Вышли, но оказалось, что трое мужчин должны оправляться только рядом с женщинами, при попытке зайти за куст конвоир угрожает автоматом (хорошо, что не применяет!), а рядом с женщинами... ничего не получается! Раздается команда "По вагонам!", и поезд медленно набирает скорость и постукивает по рельсам, это 'путешествие в ад' длится трое суток и заканчивается в Минске.

Минский лагерь советских военнопленных

В Минск прибыли утром. Нас вывели из вагонов и повели на большегрузные машины, приспособленные сидениями, и повезли в город. Где-то в центре города, прямо на нашем пути, мы увидели первые виселицы - с женщиной и двумя мужчинами, на груди которых прикреплена надпись: 'Мы были партизаны!' Не страхом, а презрением и гневом наполнились наши сердца, когда мы впервые увидели виселицы и повешенных патриотов, а еще больше мы были возмущены, когда увидели низвергнутые взрывом памятники, дорогие каждому советскому человеку! Как только наши машины вышли за черту города, вскоре открылась большая территория, огражденная стройной многорядной, густой и высокой колючей проволокой протяженностью около километра вдоль дороги. Войдя в лагерь на расстоянии около 200 м., машины остановились возле высокого трехэтажного кирпичного здания, как говорили, "Клуба". Надо сказать, что в этом лагере не было обычных лагерных бараков, здесь все здания одно- и двухэтажные, к числу которых относился, и так называемый Белый дом. Как только мы прибыли к "клубу", подошло несколько немецких военнослужащих и 'коренные' военнопленные, привлекаемые к обслуживанию вновь прибывающих.
Нужно сказать, что Минский лагерь - тоже 'дулаг' - промежуточный лагерь. Сначала распределили здоровых пленных (не раненых). Затем заместитель старшего врача, из пленных, распределял раненых и врачей. Он сказал, что врачи займут выделенное помещение, на первом этаже 'клуба', с фасада, а женщины на том же этаже с противоположной стороны. Раненые должны разместиться в зале 2 этажа. Тут черт дернул меня спросить: 'А где должны размещаться раненые врачи?' Мне показалось, что мой вопрос не понравился зам. старшего врача, он посмотрел на меня многозначительно и сказал: 'Ладно, помещу вас в 'Белый дом', где имеется особая комната для раненых врачей'. Вдруг я обратил внимание на одного черноглазого военнопленного низкого роста. Он стоял напротив меня и незаметно от зам. старшего врача делал нам знаки - отрицательно покачивал головой, мол, не ходите в Белый дом! А перед этим Александр Яковлевич попросил не разлучать его с женой, на что врач обещал потом "перевести". Но мы были в недоумении: как быть, кому из этих двух военнопленных верить? Наши сомнения быстро развеялись криком лагерного полицая из пленных. 'Чего уставились, как бараны на аптеку? Говорят вам, идите, - закричал он и, размахнувшись, ударил моего друга полицейской дубинкой! Глотая горькую обиду, опираясь на палку и превозмогая сильную боль в раненой, сильно отекшей уже ноге, стараюсь не отстать от полицейского. Мой друг Александр Яковлевич, Саша, поддерживает меня, хотя и он ведь раненый (вместе с женой они получили по пуле в мягкие ткани, на которых сидят). Я возмутился и подумал: почему эта сволочь не заменит красноармейскую форму на немецкую?!




'Белый дом' - дом смерти

Наконец, мы подходим к 'Белому дому'. Он занимал около 100 кв. м. площади, огражден высокой густой проволокой, а у входа - полицейский, и тоже в красноармейской форме! Что это, - лагерь в лагере? Да, это так и есть. Oн подходит к нам и начинает обыскивать. У Саши в кармане находит кусок туалетного мыла и откладывает его в сторону, а Сашу, попытавшемуся протестовать, бьет палкой прямо по голове. У меня он находит садовый нож (тот самый, которым Санкин разрезал сапог на раненой ноге). Хотя я молчу, но и меня не минует дубинка: нож в лагере расценивается как холодное оружие. Наконец "обыск" окончен, нас вталкивают в Белый дом. Мы входим в коридор, где снуют взад-вперед обезумевшие люди. После расспросов мы находим "комнату раненых врачей", и заходим в нее. Здесь битком набито много людей: все стоят и сидят на корточках на цементном полу. При входе в комнату, сразу направо, стоит старинная низкая солдатская койка, на ней кто-то сидит в шинели. Я подхожу близко и вижу передо мной военврача первого ранга - инфекциониста Пегова. Он узнает меня, но безучастно отводит взгляд в сторону, долго молчит, затем вздыхает глубоко и, глядя куда-то вдаль, произносит: 'Эх, Акопыч, Акопыч (после академика А.Д.Сперанского так иногда ко мне обращались и другие), и ты попал в Белый дом, дом смерти! Отсюда никто не уйдет, наш конец один и он неминуем - смерть! Пегов помолчал и продолжил: 'Хоть бы пристрелили, что ли? Может, было бы легче, а то длинная канитель: сначала опухнем с голода, схватим дизентерию и будем бегать на 'латрину' (параша, устроенная на носилках, которую в лагерях военнопленных ставили у входных дверей), пока носят ноги, затем, вытянут нас за ноги, потаскают по коридору, ударяя нашими черепками по ступенькам, вынесут во двор и бросят в телегу, свезут, свалят нас в заранее приготовленную яму на 100-200 мест и засыпят хлоркальком, затем землею...' Мое терпение кончилось, я возмутился: 'Да перестаньте же, доктор Пегов! Зачем Вы каркаете раньше времени, может, что-нибудь придумаем'.
- Придумаете? Ну и оптимист! - с иронией в голосе воскликнул Пегов. - Придумает он, - с улыбкой, искажающей лицо, - говорит он, - ты лучше посмотри: в этой маленькой комнате поместили 28 врачей, и все на нарах! Ты видишь, что я сижу на койке? Но я купил право на сидение в течение дня: когда настанет ночь, я освобожу это место и лягу под эту же койку, на цементный пол. Но это тоже куплено мною заранее! Здесь все продается, и ты этого не забывай!
- Ну, а откуда же досталась эта койка "хозяину"? И по какому праву он сдает ее в аренду, - спрашиваю я.
- Он первый захватил! - отвечает Пегов, - Право тут ни при чем: кто захватил, тот и властвует! Затем он рассказал, что "хозяин" этой кровати, как и той, на которой он сам сидит, сообщил немцам, что он приходится племянником какому-то 'власть имущему' турецкому паше. Немцы, кажется, изучают эту версию, - заключил Пегов.
Затем, помолчав немного, Пегов вновь обратился ко мне участливо:
- Ну, как Акопыч, у тебя денег много?
- Откуда, - отвечаю ему, - у меня деньги? Всего в кармане 84 рубля!
- Тогда ты раньше погибнешь, - заключает он хладнокровно, - и вновь спрашивает:
- Ну, а котелок, ложку ты имеешь?
- Откуда у меня котелок, ведь я попал в такие условия, что бросил все, мне было не до котелка, да и не думал я об этом.
- Не оправдывайся Акопыч! Это все напрасно, никто не даст тебе своего котелка, ты не в гостях, а в плену! Когда раздают 'баланду', каждый подходит со своим котелком!
- Но я ведь и не прошу его ни у кого?!
- И хорошо делаешь, - отвечает Пегов, - но твое дело - совсем дрянь!
Вот думаю я, какой сухой и черствый, бездушный человек, этот Пегов! Он таким был и в армии, на фронте: никогда не улыбнется, никогда не появится на его лице мимика! Но, с другой стороны, все, о чем он говорит, - истинная правда, без всяких преувеличений.
Действительно, не видно в этом Белом доме никакой перспективы на жизнь, никакой надежды! Может, были правы те, отдельные окруженцы, которые приставляли пистолет к своему виску? Нет! Самоубийства облегчают участь врагу - меньше канители, меньше расходов и не надо выделять войска за охрану пленных! Во всяком случае, найти смерть здесь проще простого: подойди к проволоке - и тут же будешь расстрелян: А если действительно попытаться преодолеть проволоку? Вдруг повезет, не заметит часовой, тогда совсем спасен, а если 'не повезло', то, по крайней мере, погибнешь от вражеской пули? Нет, лучше жить! Жить, чтобы мстить врагу за себя, за своих, за унижения и оскорбления, за пожары и разрушения, за насилия и убийства!
В первые дни войны, в трудные моменты в жизни на фронте, в лесу, я иногда задумывался; смогу ли я убить немца, если вдруг он появится передо мной. Я знал, что должен убить, иначе он убьет меня, я должен убить его, чтобы он не убил моего товарища, но смогу ли это исполнить молниеносно, чтобы он не успел, не промедлю ли? Так я думал в первые дни войны, но война, и особенно плен, сделали из меня настоящего солдата, теперь я был безжалостен! Нет, надо жить, чтобы рассказать обо всем этом своим детям, своим внукам!
- Вот, что Акопыч, - прервал мои размышления мой суровый и неумолимый сослуживец, военврач первого ранга Пегов, - ты сходи-ка лучше на базар, купи себе котелок и ложку, а то в чем будешь получать баланду?
- Да где же я куплю котелок и ложку, о каком базаре вы говорите?
- Да это тут, за дверью, под лестницей; там продается все, что хочешь, и хлеб можешь купить, но дорого: один паек - 34 рубля!
Мой друг Саша сидел на корточках и почти не вмешивался в наш разговор. Он опустил голову между колен и глубоко задумался. При слове "хлеб" он поднял голову и с печалью в голосе говорит: 'Ну, как мы не взяли хлеб у Паши? Не ели, берегли, чтобы доехать, собирались покушать и все оставили у нее, теперь мы будем совсем голодные, и баланду в первый день не дадут, на нас не выписано'.
Я молчу, мне нечего ответить ему. Когда нас разлучили с Прасковьей Ивановной (Пашей), и мне не пришло в голову просить у нее нашу долю, мы ведь были вместе! В дороге же от Смоленска до Минска, мы не ели, терпели голод, так как не давали воды. Кто не воздержался, поплатился страшным запором, хольцброд с добавлением необмолоченного проса есть рискованно. Мы совсем обессилили без еды: кружится голова, перед глазами светлые круги, сосет под ложечкой, тошнит и постоянно хочется есть. Ничем невозможно притупить это все возрастающее чувство голода! Нам поможет только хлеб, которого у нас нет! Говорят, скоро дадут баланду. Это горячая мутная вода, сильно напоминающая помои: в ней можно увидеть совершенно испорченную картошку (конечно, неочищенную), куски кормовой брюквы, разрезанной лопатами. Если издохнет где-нибудь лошадь, то баланда обогатится вонючим лошадиным мясом. Но мы не смотрим на запах и на вкус, нам нужен белок! Однако и этого протухшего белка мы не имеем! Я не уверен, что сегодня нам дадут баланду, но, если даже дадут, то мне не в чем брать ее. Поэтому я выхожу за дверь и с помощью палки прихрамываю к "базару", что под лестницами, рядом с нашей комнатой. Мне нужно купить котелок и ложку. К моему удивлению, на "базаре" продают: кто рубашку, кто ботинки, кто табак "на закурку", пустой портсигар. Здесь продаются даже книги - и какие! - Тургенев, Достоевский и даже: 'Краткий курс истории ВКП(б)'! Наконец, нахожу и то, что нужно мне. Один 'торговец' продает котелок и ложку - за 60 и 10 рублей. Я отсчитываю почти все мои деньги и возвращаюсь в "свою" комнату "раненых врачей", довольный покупкой. Но, как только я вошел в комнату, сразу бросилось мне в глаза отсутствие моего друга Саши. Обращаюсь к Пегову: 'Где же Александр Яковлевич'. - 'Пришел санитар и позвал его в сектор, где находится его жена', - отвечает мне Пегов.
Вот как! Значит, зам. старшего врача лагеря обещание выполнил! Это очень хорошо для Саши и Паши, а каково мне - оставаться с черствым нелюдимом Пеговым? - думаю я. Во время тяжелых моих размышлений вдруг открывается дверь нашей комнаты, и я отчетливо слышу мою фамилию. Как реагировать? Минуту колеблясь, решил: "была-не-была!", отзываюсь на голос спрашивающего, которого только сейчас рассмотрел, молодого красноармейца с повязкой санитара на рукаве шинели. Удостоверившись, что это я Акопов, он достает из полы шинели буханку с четвертью хольцброда - моя порция, хранившаяся у Прасковьи Ивановны, и говорит: 'Нате, это Вам прислал Богуславский, ваш паек!'. Я был настолько тронут, что не нашел слов отблагодарить и тут же разломил кусочек хлеба и отправил его в рот. Каким вкусным он был! Я не в состоянии передать то наслаждение, какое я испытал от большого куска хлеба, еле помещавшегося во рту! Санитар, занесший хлеб, стоял и пристально смотрел, как я ел хлеб. Смотрели на меня и десятки других глаз, смотрели с завистью, но, увы, я не мог поделиться с ними моим скудным пайком! Санитар собирался уже уходить, как вдруг меня осенила мысль: просить его и меня вывести из Белого дома, в корпус "рядовых" раненых, где рядом находятся мои друзья Саша и Паша. К моей безмерной радости, он дал согласие, но не успел я сделать шаг к дверям, как вдруг он помрачнел, одумался, видно, боясь полицейского на выходе. Я посмотрел на него укоризненно, но ничего не сказал... Ему стало неловко, и он тихо шепнул: 'Пошли, что ли, будь, что будет!' На выходе из Белого дома полицай посмотрел на нас, но ничего не сказал, по-видимому, не допуская такую дерзость санитара, который по своему усмотрению переводит военнопленного из корпуса в корпус. Мы пошли, Белый дом был позади, я облегченно вздохнул. Санитар проводил меня лишь до полдороги к клубу и предупредил: 'Смотрите, никому не говорите, что я вас вывел из Белого дома!', - и стремительно убежал. Я едва успел крикнуть ему: 'Спасибо, товарищ!'
И, прихрамывая, продолжал двигаться к зданию клуба. К счастью, на моем пути я не встретил никого и добрался до здания клуба, где были раненые. Я чувствовал себя уже в безопасности, так как собирался смешаться с сотнями раненых красноармейцев. Я только хотел войти в коридор этого здания, как навстречу мне вышел тот черноглазый врач, который предупреждал не ходить в Белый дом. Он улыбнулся и подошел ко мне: 'Вам удалось удрать с Белого дома?! Поздравляю! Я же говорил, что туда не надо идти. Ну ладно, пойдемте я Вас устрою как-нибудь, - затем добавил: 'Моя фамилия Мамедов Амир, я из Азербайджана, будем знакомы. Он повел меня на второй этаж. Там все койки были заняты, на каждых двух койках лежали по три человека. Я присмотрелся: на сцене было свободно, хотя не было коек, я поднялся на сцену и прилег на полукруге у суфлерской будки. Здесь было жестко, но свободно, я был изолирован от раненых, которые успели набраться паразитов. Вместе с тем было тихо и спокойно. Я блаженствовал, прилег на доски сцены и крепко уснул, но ненадолго: начавшаяся алиментарная дистрофия, вызванная резкой недостаточностью белков в пище, требовала частого посещения туалета, который находился во дворе, за домом. Но тут явились трое в красноармейских шинелях, двое из которых на рукавах имели повязку с надписью 'полицай'. Они сообщили: 'Скоро будет раздача пищи, но кто поступил сегодня - не получит, не полагается. А у кого имеется нож или другие режущие предметы - сдайте, не полагается. Если кого поймаем - убьем!' Так и сказал: "убьем!".
У меня было три лезвия безопасной бритвы, но я не сдал, решил, они могут пригодиться самому. Я не ходил также получать "баланду" (суп из гнилых картофелин и дохлой конины). Решил: обойдусь, тем более, что я еще имел целую буханку хольброда. В жизни все условно: здесь куда было лучше, чем в Белом доме - доме смерти. Самым неприятными были симптомы алиментарной дистрофии - очень частые позывы на мочеиспускание, хотя моча выделялась по нескольку капель, а бегать приходилось далеко - во двор. Но нет худа без добра, на этом пути во двор и обратно, я встретил моего друга Сашу, который в свою очередь обрадовался встрече - 'Как тебе удалось вырваться из Белого дома?' - и повел меня в комнату нераненых врачей, которая представляла собой небольшое помещение, размером 2 на 4 метра, с дощатыми нарами. Он поговорил с врачами, находившимися здесь, чтобы меня спрятать в глубине первого этажа нар - подальше, чтобы не видел зам. старшего врача, направивший нас в Белый дом. Я еще раз поднялся наверх, захватил свой почти пустой рюкзак и направился к Саше. Здесь было мне намного лучше хотя бы даже тем, что ближе было бегать в туалет, не говоря о том, что тут был мой друг и врачи, которые меня приняли. Все, а их было 14 -16 человек, сочувствовали мне. Ночь провел я очень спокойно. Утро началось выкриками - 'выходи, стройся!' Во дворе находилось не менее пяти тысяч военнопленных. Наша комната (врачи) построились отдельно. Врачей поставили во главе колонны. К нам подошел немецкий фельдфебель, который, как потом выяснилось, был начальником колонны. Он подошел к нам, стал расспрашивать, кто ранен, обратил внимание, что моя правая нога была одета вместо сапога бахилой, он спросил: 'Врач?'. Получив положительный ответ, задал новый вопрос: 'Ранен?' - и покачал головой, выражая сочувствие, и, не ожидая ответа, поставил меня в первом ряду колонны. Справа и слева от меня стали мои друзья Александр Яковлевич и Прасковья Ивановна. Хотя и они были ранены, но готовились поддерживать меня в пути от лагеря до вокзала, который находился в нескольких километрах.
Когда вся колонна была построена, была дана команда двигаться. Впереди шел начальник колонны - фельдфебель, который вел ее в медленном темпе, часто оборачивался, смотрел, как идут раненые в нижние конечности, и, когда замечал трудности, останавливал колонну на несколько минут, дав раненым передохнуть, затем колонна вновь двигалась. Такое человеческое отношение к военнопленным было исключением, ибо чаще всего при сопровождении колонн военнопленных отстававших расстреливали. Если бы не помогли мне мои друзья Александр Яковлевич и Прасковья Ивановна, то и мне трудно было преодолеть путь от минского лагеря военнопленных до вокзала.
Примечание А.И. Акопова: Историю с фельдфебелем, как и многие другие картины войны, наш отец пересказывал неоднократно. В его устном пересказе были некоторые детали, не попавшие в данное описание. В частности, он говорил о том, что сильные боли в раненой ноге приводили к тому, что он постепенно, несмотря на помощь поддерживающих его друзей, отставая, перемещался из первого ряда в последний. Сзади же колонны шли замыкающие ее солдаты, которые расстреливали отстающих. Тогда фельдфебель, стоящий в начале колонны, лицом к ней, властным взмахом выставленной вперед ладони останавливал пятитысячную колонну именно для того, чтобы раненый отец с помощью товарищей вновь переходил в первый ряд. И так несколько раз. При этом, дождавшись отца, он смотрел на него с большим сочувствием и, сокрушенно качая головой, повторял: 'Арцт! Кранке арцт! (врач, раненый врач): Ай-ай,ай!'. Словно само сочетание 'раненый врач' вызывало у него неподдельное удивление! Очевидно, здесь проявилась реакция простого человека на положение интеллигента, человека из элиты общества, притом представителя такой гуманной профессии: Спустя много лет эта история получила неожиданное продолжение. Упомянутый фельдфебель, уже в 70-х, (кажется, это связано было с юбилеем Победы) по каким-то каналам (кажется, через Красный крест, но теперь это не установить) разыскал Александра Яковлевича Богуславского и приехал к нему в Краснодар с помощью какой-то организации. Он провел там две недели, встречался с отцом. Они втроем вспоминали войну, и фельдфебель много раз повторял: 'ну, я же был не такой, как другие фашисты, я же помогал вам!' Получив подтверждение этому и благодарность, старик (а он был гораздо старше обоих) рассказывал, как после войны оказался в восточной Германии и даже, кажется, стал коммунистом. Иногда разговоры выглядели комично, поскольку, если отец сильно подзабыл немецкий, то Богуславский помнил лишь отдельные слова, в то время как немец не знал по-русски ни слова. Александр Яковлевич, видя, что немец не понимает, громко кричал, думая, очевидно, повысить этим уровень коммуникации:Только живущий в то время в СССР может бы оценить невероятность этой встречи!
Несмотря на большие трудности для раненых, да и остальных изрядно измученных и голодных военнопленных, колонна дошла до вокзала, где нас заперли в товарные вагоны и по установившейся "норме" в каждый вагон набили по сто человек и больше.
Позади остались Дом смерти, Минский лагерь советских военнопленных, и наш "эшелон" двинулся на Запад - в неизвестность: когда удастся, если удастся вообще, освободиться из плена и вернуться на Родину?
Тут есть смысл забежать на годы вперед. В те тяжелые дни трудно было предположить, как развернутся дальнейшие события. Но случилось так, что я имел счастье бежать, освободиться из фашистского плена и снова служить в Советской Армии, а спустя много лет побывать в Минске, посетить территорию минского лагеря военнопленных и провести 'разведку боем' о судьбе Белого Дома, из которого каким-то чудом, благодаря доброте и смелости военнопленного санитара, я избавился в конце октября 1941 г.
Осенью 1959 года в г. Минске состоялся IX съезд Всесоюзного Общества физиологов, биохимиков и фармакологов, где мне предстояло выступить с докладом на тему: "Гемостатическое и седативное действие ряда лекарственных веществ". И вот как-то, во время обеденного перерыва я вспомнил, что именно в этом городе, в Минском лагере военнопленных я был заключен в лагерь в лагере - в Белый дом - Дом смерти. Другого времени у меня не было, и я решил во что бы то ни стало разыскать этот Белый дом. Со мной были мои друзья и сотрудницы Евгения Александровна Белявская и Мария Каримовна Рахимова, приехавшие на съезд из Самарканда (там я работал в послевоенные годы, а к этому времени уже вернулся в Краснодар, в Кубанский медицинский институт). Они изъявили желание участвовать со мной в поиске этого проклятого Белого дома. Я взял такси и попросил шофера везти туда, где в дни оккупации Минска находился лагерь советских военнопленных. Он ответил мне, что таких лагерей было два. Я решил начать с первого, а при неудаче искать и второй, но вскоре я убедился, что мы сразу попали в тот лагерь, о котором идет речь. Однако, ничего "лагерного" я не заметил. Главное - не было высокой и густо сплетенной колючей проволоки. На территории бывшего лагеря размещалась какая-то воинская часть. Территория была огорожена стеной, а в середине была проходная будка, у которой стоял часовой. Мы остановили свою машину напротив этой будки, я подошел и попросил разрешения войти на эту территорию только на одну минуту, хотя бы издали взглянуть на Белый дом. Караульным начальником (или каким-то старшим над караульными) оказался какой-то юркий парень маленького роста. Он сразу взял нас под подозрение: ' А вы кто такие? Зачем вам это нужно?' А так как я имел неосторожность пытаться взглянуть во двор в сторону бывшего Белого дома, этот карнач (караульный начальник - армейский жаргонизм. - Ред.) совсем забеспокоился, раскричался, потребовал документы и, не слушая мои объяснения и сопровождавших меня женщин, все время петушился и вероятно вызвал бы милицию, чтобы отправить нас "куда следует", если бы в это время из проходной не выходил какой-то полковник в сопровождении старших офицеров. Услышав шум, поднятый карначом, он обратился сначала к нему, затем к нам. Я объяснил, что мы делегаты IX Всесоюзного съезда физиологов, но я когда-то, в период оккупации немцами Минска, находился в лагере советских военнопленных, что во дворе был страшный Белый дом, откуда я чудом вырвался. Вот теперь я хотел бы взглянуть на этот дом.
Полковник проявил большой интерес к моему рассказу, подробно выслушал и ответил: 'Белого дома давно нет, он разрушен до основания. А вот рассказ об этом доме, нам было бы очень интересно послушать. Не смогли бы вы зайти, вечером, мы собрали бы солдат и офицеров, пусть послушают ваш рассказ?'. К сожалению, я больше не имел возможности второй раз посетить это место:
Вернемся к рассказу об эшелоне военнопленных из Минска на Запад, в неизвестное... Как было сказано, товарные вагоны, в которых нас везли, были набиты до отказа. Наша тройка - Александр Яковлевич, Прасковья Ивановна и я, - были втиснуты в самый угол вагона, как сельди в бочке, сдавливая до невыносимой боли раненые конечности. Настроение у всех "пассажиров" вагона было ужасным, почти безнадежным, во всяком случае, бесперспективным, хотя и в этих условиях вопросы "как быть?", 'что делать?' сверлили наш мозг. И мы совсем тихо, шепотом, делились друг с другом. Но совсем неожиданными были слова Александра Яковлевича, произнесенные у самого моего уха: 'Ты, Ваня, смотри, не проговорись, что я еврей: Дело в том, что с первых же минут пленения мы слышали от самих же немецких солдат об их особо ненавистном отношении не только к политработникам нашей армии, но и к евреям. На каждом шагу они произносили, как ругательство, слово 'юде' (еврей) и спрашивали: "нет среди вас евреев?". Но я никак не думал, что мой друг - еврей, всегда считал его за русского, хотя это для нас, советских людей, это не имело никакого значения, мы были воспитаны в духе ленинского интернационализма. Для нас не было разницы между русским и татариным, узбеком и белорусом, немцем и поляком. А вот теперь у "национал-социалистов" мы своими ушами слышали "реализацию" их теории "о высшей расе". Однако Александр Яковлевич меня крайне удивил: 'Какой же ты еврей, что выдумываешь? - говорил я ему'. 'Да действительно же, я еврей', отвечал он. - 'Как жe я проговорюсь, если я всегда считал тебя русским, да и зачем я стал бы говорить на эту тему, с кем бы то ни было?'
Немцы хорошо позаботились о нашей охране. Снаружи наши вагоны были закрыты на замок, в тамбуре сидел хорошо вооруженный, окна товарного вагона были укреплены колючей проволокой. Кроме того, в составе поезда были специальные вагоны для солдат и офицеров охраны. Не позаботились фашисты о людях, которых везли без пищи, воды, свежего воздуха - в спертых от духоты вагонах. Поезд подолгу стоял на остановках, но двери не открывались, в качестве туалета использовалась водосточная жестяная труба, приспособленная к вырезанному в двери вагона отверстии. Но страшная теснота сделала почти невозможным подход к этой трубе-туалету. На одной из станций, где поезд стоял очень долго, разрешили сойти с вагонов и стоять непосредственно у своих вагонов. К нам подошла немка в форме медсестры и, увидев в моих петлицах медицинскую эмблему, спросила: 'Вы врач? Ранены? Вот видите, приходится воевать с Вами!'. - 'Да, но не мы напали на вашу страну', - ответил я ей. Но она не была настроена против нас и по-человечески сожалела, что приходится воевать немцам с русскими. Нужно сказать, что это был первый случай сочувственного, человеческого отношения к нам, если не считать начальника колонны из минского лагеря, ведшего нас на минский вокзал. Среди бесчеловечного, зверского отношения к советским военнопленным со стороны подавляющего большинства фашистских солдат, человечность отдельных немцев выглядела трогательно.
 
Rambler's Top100 Армения Точка Ру - каталог армянских ресурсов в RuNet Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. Russian Network USA