Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
Афанасий Мамедов. На круги Хазра. Повесть
 
Все кружилось. Потолок. Голландская печка. Стены в графических листах собственного производства. Окно. Телевизор. Тошнило... Убийственный запах крысиного яда, смешанный с одеколоном “У.Д.В.”, преследовал его, душил...

Ставя ногу на пятку, как на пляже, когда песок горячий, он ушел в свою маленькую комнату и закрыл за собой дверь.

— Ц-ц-ц! Звери. Звери. — Нигяр смотрела на закрытую дверь, будто та была прозрачной.

Афик переоделся. Закатал одну штанину. Когда вышел в гостиную, Зуля уже стояла под самой люстрой, облитая светом, с эмалированной миской в руках. Увидела его, сказала:

— Хорошо, что я не на дежурстве.

Осмотрела ногу.

— Открытый перелом пальца, возможно, перелом стопы. Снимок бы сделать. Зря ты переодевался, надо бы сразу в травмпункт... Давай, Афик, вместе сходим. Болит?

— Странный вопрос, не находишь?

— Нахожу.

Зуля достала из миски две ампулы. Сломала головку. Вылила прямо на торчавшую кость, сначала одну ампулу, потом другую.

— Так надо? — спросил он.

— Да. Это новокаин.

— Разве его не колют?

— А чего тебя колоть, если вон — все наружу.

Она попросила у Белы-ханум линейку. Сломала ее пополам, потом еще раз, сказала: “Кость трогать не буду, только снизу закреплю” и подложила под палец обломок линейки. Перебинтовала, после чего уже занялась его лицом.

Только сейчас Агамалиев почувствовал, что освобождается от чего-то очень страшного. Он вдруг отчетливо вспомнил вечер у Зули, первую встречу с Джамилей, как она водила кулоном по губам, как он тогда еще подумал, что между ними Ч Т О - Т О будет и он не знает, ЧТО именно, но это не зависит ни от него, ни от нее, а ведь внутренний голос еще подсказывал — не трогай ее, уйди, не твоя женщина. Значит, неправда, что от него ничего не зависело, значит, было право выбора, и он выбрал... другое и испугался ответственности, видно, не дорос, не стал еще мужчиной, и себя подставил и ее.

Когда мать с Нигяр ушли на кухню выковыривать лед из холодильника и они с Зулейхой остались одни, та воспользовалась моментом, спросила непривычно тихим голосом:

— Кто это тебя так?

— Неважно. Не имеет значения.

— Понятно. Афик, у меня к тебе большая просьба...

— ... валяй, — (а у самого сердце, как пинг-понговый шарик с мятинкой, заскакало гулко так: “Ну, что там еще”).

— Ты же знаешь, как я к тебе отношусь...

— ...знаю...

— ...оставь Джамилю. Это самое лучшее, что ты можешь для нее сделать.

— Почему?

— Не задавай глупых вопросов. Он избил ее до такой степени, что она во всем ему призналась, все рассказала...

— ...дура!..

— ...не дура. Я ведь видела ее, она приходила ко мне, просила передать, чтобы ты не ехал в Сумгаит. Когда я поднялась к вам, мама сказала, что ты куда-то ушел.

— Да. Я рано смотался: мама доставала...

— Афик, оставь Джамилю. Там ребенок, не забывай. И еще... — она запнулась, решая говорить ему все до конца или... и после паузы: — Таир Кораном поклялся тебя убить. Извини, что я это тебе сейчас...

— Ничего-ничего, может, так даже лучше, все в один день.

Вошли Бела-ханум и Нигяр. Принесли лед.

Зуля приложила куски льда к его распухшим губам.

Сожитель тети Нигяр налил полстакана водки, и, хотя Зуля выступала против спиртного, Афик выпил залпом эту теплую, отдающую нефтью водку, после чего уже в сопровождении мамы, Зули, тети Нигяр и ее “квартиранта” отправился через дорогу в дежурный травмпункт при третьей поликлинике.

Там, в небольшой, обложенной белой кафельной плиткой комнате с квадратным окошком в другую широкомордый сонный парень, похожий на кастрированного персидского кота, осмотрел ногу и обиженно спросил, кто оказал первую помощь, растягивая слова (все фразы убаюкивают, в пушистый клубок собираются, хвостиком подергивают), сообщил, что снимок он сейчас сделать не может — у них здесь нет аппарата, проснулся одним кошачьим глазом, налитым янтарем, разбинтовал палец: “... Да-да, открытый перелом пальца, закрытый перелом стопы, ушибы, вот, видите? и вот...”, пожал плечами, подумал, перебинтовал по-своему, дал ампулу 50%-го анальгина, на случай, если будет очень сильно болеть ночью.

Зуля обожгла взглядом своего коллегу, но промолчала.

С утра Агамалиев выпил две чашки кофе, а вот поесть ему так и не удалось: челюсть не ворочалась, губы как у верблюда (если один глаз закрыть, видно самому съехавшую куда-то в сторону нижнюю губу), глотать же кусками, давиться — не хотелось.

К девяти отправились в поликлинику.

Очередь была небольшая. Вполне “мирно” пострадавшая на первый взгляд.

Афик сидел под портретом Пирогова, после женщины с ошпаренной рукой.

Женщина рассказывала очереди какую-то душещипательную историю из своей семейной жизни, называя всех детей по именам, будто кто-то в очереди мог их знать, и раз девять повторила слово “полотенчико”, по всей вероятности игравшее главную роль в рассказе.

На подоконнике, в позе “Олимпии” Мане, лежала кошка. Рыже-черно-белая кошка лежала на подоконнике, грелась на солнце и жмурилась.

Как всегда бывает перед кабинетом врача, ему показалось, что боль стихла, что сегодня можно уйти и не слушать эту женщину, и прийти завтра или послезавтра.

“Квартирант” тети Нигяр, уважительно заложив руки за спину, медленно прохаживался взад-вперед, на ходу разглядывая кусты олеандра в кадках, раскидистую карликовую пальму в центре зала, трехцветную кошку на подоконнике, плакаты на стенах, пока не остановился перед самым маленьким, на котором гофрированный презерватив играл роль единственного уже спасителя мира.

Лет пятидесяти, со шкиперской бородкой хирург повернул к Афику седую голову, густоволосую, непропорционально большую. Мясистое лицо, широкий, раздвоенный снизу красный нос, из ноздрей пучки жестких волос, переходящие в усы, лукавые глаза навыкате посверкивают...

Где-то он уже видел это лицо. Где? Когда?

— Зняли? — спросил хирург и почесал самопиской за ухом, большим, как у сатира, заостренным кверху.

— Да-да-да, — точно дятел по дереву, отстучала тетя Нигяр.

— Замечтательно. — Обладатель шкиперской бородки протянул за снимком крепкую, по самый локоть открытую руку.

Тетя Нигяр попробовала еще что-то сказать за спиной у Афика, но хирург поморщился и слишком откровенно вздыбил на нее свою бородку.

Он так же, как Агамалиев пятнадцать-двадцать минут назад, посмотрел на свет рентгеновский снимок с буквой “П” в углу, но с той лишь разницей, что делал это невнимательно, словно удостоверился в том, что давно уже знал.

Хирург предложил Беле-ханум сесть. То, что Афик стоял с переломом, похоже, его не очень волновало.

— Скажите, доктор... — начала было Бела-ханум.

— Прекрасно, — перебил ее хирург, — у нашего юного друга перелом в двух местах. Открытый и закрытый. Плюс небольшая трещина. Ничего страшного. Конечно, было бы лучше, если бы... но... ничего-ничего... склеим, подгоним... В худшем случае на погоду будет реагировать, но на погоду я и сам реагирую, особенно когда весна, когда у вас в Баку весна — особенно. Дома не удержишь.

Медсестра с потертыми джинсовыми коленками из-под белого халата загадочно улыбнулась.

— А эта дамочка у нас, выходит, родственница? — лукавые глаза осторожно попробовали Нигяр-ханум по кусочку от самых аппетитных мест.

Тетя Нигяр смутилась и ответила с рахат-лукумной кокетливостью:

— Ва-а... она бах, э... совсем минингидтики. Нет э, нет. Я только соседка. Соседка.

— Оль-ля-ля, мадам! Оль-ля-ля!! Как же вы не правы. Что значит — “только”. Сейчас, мадам, такое время, я вам скажу, что хорошие соседки, простите, соседи, лучше всяких родственников типа седьмая вода на киселе, я вам скажу. — Его глаза подернулись ностальгической пеленой. — Я ведь сам из Винницы, дамочки. Ах, какие места, какие места! И все рядом. Ужгород. Мукачево. Черновцы... Таки нет, пришлось уехать. “Попросили”, так сказать. Все оставил. Все. Могилы. Альбом с фотографиями. Письма. Новый транзистор. Между прочим, замечательно ловил... — И он забарабанил пальцами по агамалиевской медицинской карте. — Вот так вот, а вы говорите — “только соседка”. Вы — Джоконда, мадам! Мона Лиза, так сказать. И сами вы, мадам, того не знаете. Уж поверьте мне.

Этим грустным взглядом винницкого беженца, этой “Джокондой” тетя Нигяр была сражена наповал. От декольтированной груди ее к мощной шее начали медленно двигаться красные пятна, контурами напоминающие гавайские острова. Кажется, Джоконда со Второй Параллельной задумала обзавестись еще одним “квартирантом”.

— Ну-с, мой юный друг — к бою! — наконец вспомнил об Афике хи-рург. — Попрошу в перевязочную... так сказать. А вы за дверь, милые дамочки, за дверь, за дверь...

“Старый греховодник, — подумал Афик, — сейчас он задаст мне трепку. Где же я мог его видеть? Где?”

Но нет, хирург делал все быстро, ловко, не переставая сыпать шуточками, видимо, опробованными еще на Западной Украине.

Он разогнул большую канцелярскую скрепку, накалил ее докрасна на спиртовке, проколол остаток ногтя на большом пальце ноги. (Запахло жареным). Аккуратно выдавил через образовавшуюся дырочку запекшуюся кровь. Затем вырвал ноготь щипцами, как зуб. (“Мой юный друг, он вам уже ни к чему. Мы вам другой вырастим. Лучше”.) Выудил осколки из раны. Один только раз вместо осколка взялся пинцетом за край кости. У Афика потемнело в глазах. (“Доктор, это кость!”). Тот смутился. (“Пардон-пардон. Приношу свои извинения”.) Обильно смазал марлевую подушечку мазью Вишневского, после чего уже доверил класть гипс медсестре и пошел мыть руки с мылом.

Набравшись храбрости, Агамалиев спросил, обращаясь к крепкой, с прыгающими лопатками спине хирурга:

— Доктор, если, например, в рану попадет крысиный яд, он может закупорить сосуды?..

— ...и тогда начнется гангрена, да? Ба! да ты романтик. — Хирург посмотрел на него через зеркало, лукаво улыбаясь, как допотопный змей. — Слушай, а я ведь где-то видел тебя... точно видел.

“И я вас тоже”, — подумал Агамалиев.

— Это не ты последнее время с такой худенькой ходил?.. талия вот такая! ножки, как...

— ...нет, — а сам удивился: “Как были мы неосторожны, даже он нас засек”.

— Хочуровательная барышня!

“Где я мог его видеть? — спрашивал себя Агамалиев. — Ну на улице, предположим, он меня видел, я его... ладно... но имя, откуда я знаю его имя. Почему оно кажется мне давно знакомым? Нет-нет, все это — бред. Должно быть, я слышал его имя, когда записывался на прием, когда карточку в регистратуре искали. Наверняка медсестра спросила: “Вы к Жоржу Иосифовичу?” Нет. Так она сказать не могла. Они всегда по фамилии врачей называют. А фамилии я его не знаю. Но, может быть, просто внимания не обратил. Вот и все”.

Но какое-то странное чувство предрешенности, фатальности, то, что французы называют — de ja vu, так глубоко засело в нем, что даже дыхание перехватило.

Они вышли из перевязочной.

Жорж Иосифович, то собирая в кулак шкиперскую бородку, то, наоборот, взбивая снизу, стал что-то долго писать в его пухлой, полной простуд и ревматических недомоганий, затемнений в легких и прочих болячек медицинской карте.

И тогда Афику показалось, что то, во что он играл (а может, готовил себя), все эти атрибуты одиночества: треч-кот, сигареты “Житан”-капорал, браслет с жетоном на правом запястье с фамилией, именем, отчеством на обратной стороне пластины — все это и еще многое другое станет его жизнью, жизнью того двойника, который только что благополучно и тихо явился на свет за его, Афика, спиной, под скрип самописки винницкого беженца. Он за его спиной. И уже просит жертвы. Какой? Афик не знал. Но чувствовал — большой, и для начала он перечеркнет жизнь того — другого, простудного, скарлатинного Афика с домом и привычками...

Как-как он сказал? “Могилы. Письма. Фотоальбом. Транзистор?” Да, могилы с собой не заберешь, улицы тоже, и черное пятно на паркете, рядом с окном (удачно опрокинутая тайком от бабушки ложка рыбьего жира), и шестизначные номера телефонов закадычных друзей и прелестниц теперь уже вряд ли понадобятся... а вот транзистор можно и взять. Тем более если ловит хорошо.

— Ну вот и все, мой юный друг. Жду вас на перевязку через два дня. — Жорж Иосифович включил в сеть кипятильник, опустил его в банку с водой, достал из тумбочки несколько мятых, похожих на декоративных рыбок, выпрыгнувших из аквариума, карамельных конфет и пачку азербайджанского чая в неприглядной розовой упаковке.

“Третий сорт, — почему-то подумал Агамалиев. — Гадость несусветная. Зато дешевый. — И будто решил уже все для себя: — Да-да, надо привы-
кать”. И как только решил, словно молнии высверк: вспомнил Майкин двор, как все кружилось и плыло...

— Что-нибудь не так? — спросил хирург-беженец.

— Нет. Все в порядке. — и Афик посмотрел на Жоржа Иосифовича, как обычно смотрят на людей, связанных одной тайною.

— Тогда мои поклоны дамам.


3

Первую неделю он почти не спал по ночам. А если и удавалось ненадолго уснуть, то даже во сне снилось, как просыпается мама, разбуженная его стонами. И как же удивлялся он, когда, действительно просыпаясь, видел Белу-ханум, включающую свет в его комнате. Она садилась на край кровати, склонялась над ним: “...шшшшшш”, сейчас пройдет...”, а сама думала о том, что вот опять наступила минута, когда она ничем не может помочь сыну. А ведь так уже было: сначала, когда в ящике письменного стола (совершенно случайно, просто порядок наводила) обнаружила шипастый кастет и пакетик с анашой, так испугалась тогда, так испугалась, как ни хотела, а все же позвонила отцу: “Вагиф, срочно приезжай. Что значит сейчас не могу?! В конце концов, это твой сын. Завтра поздно будет”, думала — вот, приедет, потолкует на равных, разберется, объяснит все сыну, а он, взрослый, интеллигентный человек, историк, пришел под градусом и давай кулаком проблемы разрешать, даже не ожидала от него такого, ну как можно; или вот еще — когда Афик в Институт искусств поступал на художника-декоратора, такой конкурс был большой, и все ведь, как заведено в Баку, по блату, по тапшу... потом, когда поступил (условно) и после первого же семестра почему-то бросил институт, в армию ушел, потом... Ой, сколько у нее было этих самых “потом”, голова уже седая вся, пока внутренне не соберется, к зеркалу не подойдет.

Афик же в такие минуты почему-то злился на мать: “...была бы у меня женщина с квартирой, отлежался бы у нее. Да-да, вот что мне нужно — элементарную разведеночку, взрослую, серьезную, без комплексов... А то ведь у меня кроме Джамили одни “пацанки” были, все на лет пять-семь моложе, что с них возьмешь. Хотя зачем я нужен взрослой и серьезной, с моими-то “приколами-понтами”? Но вообще-то, если жениться, тогда, как отец во второй раз, непременно на богатой, со связями, чтобы, открывая холодильник, не стоять с выражением лица, как у Фритьефа Нансена, похоронившего последнюю ездовую собаку, чтобы за обедом сухое вино с медалями, а летом Зугульба или Черное море, машина, компьютер... Нет, право же, я бы тогда на многое глаза закрывал”. И вскоре действительно глаза его закрывались. Бела-ханум вставала, поправляла одеяло, тушила свет, уходила в гостиную...

В те серые длинные дни его меньше всего интересовало то, что происходило в Сумгаите и частично в Баку, в эти зимние дни, без утра и без ночи, так хорошо думалось, так хорошо вспоминалось, что он даже часы свои любимые (швейцарские с будильничком) снял с руки, забросил подальше в ящик письменного стола.

Нигяр-ханум, проводив своего “квартиранта” в очередную командировку, какая-то подозрительно самодостаточная после знакомства с Жоржем Иосифовичем, пришла навеселе в танцующем халатике, принесла костыли. Деревянные, с поржавелыми болтами, они, видать, сменили не одного хозяина. Последний разукрасил их зарубками во всю длину.

Бела-ханум спросила:

— Где нашла?

— Попросила — дали. — И прошлась с их помощью по комнате, играя своими мощными жерновами, и руки сразу стали какими-то толстыми, мускулистыми, как у женщин на фресках Микеланджело. — Смотри, Бельчик, какие хорошие!.. Их еще под любой рост поднять можно, чтобы удобно было. Видишь?!

“Ну вот еще...” — подумал Агамалиев, никак не представляя себя на костылях. Однако, как минимум, тридцатидневный оптимизм их последнего хозяина — эти неглубокие, подозрительно свеженькие от верхней до нижней зарубки (уж не за полчаса ли пролетели четыре инвалидные недели), как бы намекавшие на временность положения, — сделали свое дело.

— Спасибо, Нигяр. — И уже догадавшись, кто ей устроил такой мудрый подарок: “Действительно, хорошая соседка лучше всяких родственников”, — улыбнулся, подмигнул ей заговорщически и сам прошелся на костылях, чтобы та могла оценить.

Все-таки в поликлинику на следующий день он пошел с одним костылем: неудобно — не в автомобильную ведь катастрофу попал.

В очереди у окошечка, где открывали больничные листы, он, быть может, впервые за всю свою трудовую жизнь почувствовал, как сильно скучает по работе, по ребятам из студии. С каким бы удовольствием отправился сейчас в городишко Казах оформлять историко-краеведческий музей. Днем бы они спали на полу, прямо на экспонатных коврах, укрываясь всем, чем только можно укрыться, или сидели бы в чайхане, пили бурый, по древнему рецепту заваренный чай с травой, от которой так приятно горчит во рту, а может быть, пошли бы в питихану, что рядом с Домом культуры, а ночью бы — работали: обтягивали стены кожзаменителем, устанавливали карту Казахского района с подсветкой, он бы отключился, ни о чем не думал, стучал бы себе молотком, и все... Да и деньги, все те деньги, которые получил от ХПМ12 еще за музей Двадцати шести бакинских комиссаров, давно уже были благополучно потрачены на то, что Бела-ханум называла: “бросать пыль в глаза”. Просить, занимать деньги у отца ему как-то не хотелось. Ведь даст всего-то ничего, а вот пилить будет до скончания века, это он умеет. И потом, — у него своя семья, свои заботы. Можно, конечно, позвонить, можно, но тогда придется рассказать все, что случилось. Нет. Денег у отца он просить не станет. Нет.


Жорж Иосифович, хитро взглянув на костыль, спросил:

— Почему на одном?

— Больно зарубок много, а мне скорей поправиться надо.

Хирург рукою вздыбил бородку, затем той же самой рукой захватил ее в горсть, после чего снова вздыбил.

— Не простая ты птица, Агамалиев. Недооценил я тебя, кажется. Послушай-ка, Нигяр говорила, ты рисуешь хорошо?

— Все относительно. Я просто художник-оформитель.

— Тебе, господин оформитель, уезжать отсюда надо, тут скоро, видать, такое начнется!.. Все мамочку будут вспоминать. А нам бы с тобой повернуть в сторону “нет худа без добра”. И вообще, пока молодой — дерзай, срывайся.

— В Винницу, что ли?

— А хоть бы и в Винницу, ты же не еврей... — обиделся Жорж Иосифович.

— ...это как сказать... Все поэты — жиды.

Тут Жорж Иосифович заметно повеселел.

— Ну если ты — поэт, Х У Д О Ж Н И К, почему тогда именно в Винницу, мало других городов, что ли, — откашлялся, поднял одну бровь, — жидовских? Вот, Москва, например... ладно, птичка ганарейка, я об этом с твоей матерью потолкую.

И сейчас, сейчас тоже Агамалиеву показалось, что этот разговор уже когда-то происходил в его жизни и что он вот так же здесь сидел, и говорил те же самые слова, и чувствовал то же самое, и точно так же ему отвечали.

“Нет, нигде я его не видел и видеть не мог, просто я ждал его, должно быть, так бывает, так бывает, когда ты на перекрестке, на последней ступени...”

— Слушай, а ты действительно из тех самых беков Агамаловых?

— Агамалиевых.

— Нигяр говорила...

— ...но мама у меня из простой азербайджанской семьи.

Винницкий беженец не выдержал, сделал шоры из рук (Афику опять показалось, что и этот жест уже был когда-то), крикнул в перевязочную медсестре:

— Севиндж, забери от меня эту зануду! Бинты снимать будешь, риванола не жалей, кровотечение было, отдирать придется...

Газет Афик и раньше никогда не читал, теперь только лишний раз убедился, что поступал верно: “Ах, до чего же фантазирует эта газета буйно, ах, до чего же охотно на все напускает дым...” Да, дыму много было в те дни, и не только в газетах. Всего один раз включил телевизор, увидел Генриха Боровика, бойко разглагольствующего о причинах сумгаитской резни, и тут же выключил его.

Просто так, чтобы как-то занять себя, он подолгу рисовал, давая полную свободу руке. Но получались какие-то размытые пятна, кресты без пророка (символ менял знак на противоположный: крест превращался в римский
меч — спату); циферблаты, освобожденные от стрелок, с календарным окошечком, из которого выглядывала венецианская маска; глаза, символизирующие души с ресницами, как лапки насекомых, рассыпались по всему листу; арочные проемы восточного типа; фигурки уходящих вдаль людей без признаков пола; разбитый кувшин; остовы лодок на барханах пустыни (а была ли когда-то вода?), черепа, и минареты, и хищные птицы... Все это никак между собой не вязалось, не имело центра тяжести и разваливалось. Он рвал бумагу на мелкие кусочки или же, со злостью скомкав, целиком сжигал александрийский лист в голландке. Редко когда начинал сначала.

Старинные прадедовские книги, которые Афик так любил листать в детстве: “Жизнь животных”, “Мироздание”, “Мужчина и женщина” — настольная книга в период полового созревания (по скольку раз в день “пользовался услугами” крутобоких див из парижских кафе-шантанов или обещал руку и конечно же сердце какой-нибудь дагерротипной юнице в шляпке по тогдашней моде), “Всемирная география”... больше не занимали его. Вдруг стала мешать дореволюционная орфография, запах пыли, разрозненные кое-где страницы, и в особенности бесило его это имперское ощущение Б О Л Ь Ш О Г О В Р Е М Е Н И, выраженное не только отменной бумагой и печатью (не на одну жизнь делали, не на одну), но еще каким-то слишком уж недальновидным, простеньким жизнелюбием, какой-то неоправданной самоуверенностью в преддверии революций. Неужели селедочный запашок тайных большевистских собраний не доходил до обустроенных предков?

Совершенно случайно, в своей маленькой комнате, в нише, где стоял книжный шкаф, Афик наткнулся на тоненькую книжечку и отложил бы в сторону, как предыдущие невзрачные откладывал, если бы не прочел на обложке свое полное имя, неудобное, от времени отставшее, и — кольнуло, зацепило, и словно в зеркале на ходу отразился и, шаг урезав, еще раз взглянув, отражению не поверил: “... а это кто? Ой как на меня похож! Но это не я. Я — другой. Я — лучше”. Однако из любопытства решил полистать дедову книжечку. Открыл и, не отрываясь, взахлеб прочел его очерки о Бухаре, о погонях за басмачами (ну разве гоже было беку за басмачами гоняться, за Анвером-Пашой?!), а заодно и пьесу — “Строгий выговор”
(1935 г., театр МОССОВЕТА). Основным тезисом пьесы оказался очень актуальный не только для того времени принцип: “Не высовывайся, пережди, времена меняются”. Но сам дедушка, похоже, не высовываться не умел и в 37-м уже проходил по делу Радека. Через несколько месяцев бабушке стали возвращать посылки, и все, конечно, поняли, что это означает. А когда родился Афик, бабушка настояла, чтобы его назвали именем деда.

Случалось, Афик просто лежал на диване и курил, смотрел в потолок, а там — как на экране в кинотеатре, там — широкоформатный фильм: старое тутовое дерево возле скамейки, пачкающее кровавым соком хар-тута асфальт, из дворового туалета выходит молоденькая продавщица винного магазинчика, идет по мелом нарисованным клеткам, вот останавливается, вот она уже смотрит по сторонам и... на одной ноге из восьмого в девятый класс, и, сразу же повзрослев на целый год, веселая, исчезает за воротами двора; а вот крупным планом непослушно-упругий мяч, звенящий от ударов. Пролетая над головами, мяч разбивает стекло в галерее тетушки Марго, и она, зычно подвывая, как отставшая от стаи старая волчица, рассказывает Богу на трех языках (русском, азербайджанском и армянском) про свои многочисленные беды. Молит, просит, требует, чтобы Он наконец смилостивился над ней, старой, больной женщиной, и низверг свои молнии на ветреные головы родителей, плодящих в изобилии таких ублюдков. После непродолжительного общения с Богом, отдававшим явное предпочтение армянскому языку, тетушка Марго просит своего мужа, дядю Карена, подать ей самый острый нож и с праведным лицом большеносой жрицы вонзает его до половины в непослушно-упругую, звонкую плоть мяча, сообща купленного мальчишеской коммуной за девять рублей пятьдесят пять копеек. Пауза возмущения заполняет весь двор. Даже в проходе на лестничную клетку слышен посвистывающий стон мяча и разно-больно пульсирующие удары мальчишеских сердец.

Раза два или три приходила Майя Бабаджанян. Одна, без Зули. Зулейха вот уже две недели работала на “скорой помощи” в добровольческой бригаде.

Майя тайком приносила травку. Они курили ее и запивали сухим вином или пивом.

Майка, как всегда, безостановочно болтала.

Это от нее он узнал, что Таир все ж таки собрал в тот вечер ребят и повел их на Похлу-Дарьинку, что он сам лично в драке пробил череп какому-то армянскому блатному и что теперь, сидя в камере предварительного заключения вместе с Айдыном, гордится этим, взял себе второе имя, имя убитого им человека, так что сейчас он уже не просто Таир, а Таир-Мишка. Джамиля же мечется между Билал-муаллимом (у него случился инфаркт), ребенком и этим Мишкой, носит ему “дачки” и рыдает на свиданиях за сеткой. И вроде бы даже Таир-Мишка ей сказал, что на свободе у него еще есть верные люди, а у них, у верных, глаза и уши, и если ему донесут, что Афик с Джамилей опять... все, — он этого не потерпит, ни на кого не посмотрит, “закажет” им Афика.

Афику показалось, что Майка сгущает краски и, возможно, делает это по заданию Зули, ведь сказала же она ему: “...лучшее, что ты можешь сделать для Джамили, это оставить ее в покое...”, а в остальном все вроде бы походило на правду.

“Ну Бог с ней, с Джамилей, раз она рыдает на свиданиях в тюряге, — подумал он, — забуду ее, сколько раз у меня уже получалось, получится и в этот. Вот только Айдына жалко. Эх, если бы я смог увести тогда его с собой...”

— Пэлэнк долго еще не умирал, — Майя передала Афику половину папиросы, забитой травой, — хотя пуля насквозь прошла. А потом дядя Ибрагим закопал его во дворе под тутовым деревом. Хорошая была собака. Бойцовая. Гюль-Бала приходил, спрашивал: “Что тут было, что тут было? кто стрелял? кто стрелял?” Будто сам не знает.

— Майка, ты бы поосторожней, не моталась бы по Городу, сама ведь знаешь, что с армянами сейчас делают...

— ...брось, это мой Город, кого мне здесь бояться, пусть только попробуют... — Она вскочила со стула, достала из сумочки обшарпанную “лимонку”. — Держи!!

Агамалиев поймал.

— Не бойся, она без этого самого...

— ... запала. Вижу.

Она подошла, вырвала у него из рук гранату, оскалилась, сузила глаза:

— Подорву блядей!.. всех подорву!

В комнату влетела Бела-ханум.

— Что случилось?! — и за сердце держится.

— Ничего такого, это мы просто репетируем, мам.

— Ты меня в могилу загонишь. Окно открой. Проветри. Накурили, дышать нечем. — И захлопнула за собой дверь.

— Ну как? Впечатляет?

Он улыбнулся и почему-то подумал, что маленькие женщины сильнее стучат каблуками, а еще посмотрел на ее губы, полные, мягкие, с трещинками на помаде, вспомнил, что Майка уже с пятого класса краситься начала и целоваться тоже. Он молчал. Она обиделась. Повернулась к нему спиной. Слабая длинная шея. Узенький затылок...

— Нет. Не впечатляет. Кажется, у юристов это называется “жертва провоцирует”. Лучше бы ты...

Резко обернулась:

— ... нет не лучше. О Н И не должны видеть, что мы их боимся. Почему я должна прятаться? Почему я должна уезжать? Даже не уезжать, нет, бежать, как дядя Рудик наш? Ведь мы теперь втроем остались, мама, бабушка и я. Все кинулись задницы свои спасать, все. Почему я должна уехать? Почему?

— Я не знаю, — честно признался Агамалиев, — наверное, чтобы просто выжить, а вообще-то спросила бы у своих, в Ереване...

— ... “у своих”?! Да они такие же мои, как и твои, — вспылила Майя. — Мы же для них никто, мы — отуреченные. Ты чего смеешься?

— Ползу я к дому вдоль стеночки, подъезжает ко мне БТР, останавливается у винного магазина нашего, офицер меня спрашивает: “Армянин?” Я ему: “Вроде нет” А у него за броней свой специалист по национальному вопросу. “Сань, — говорит, — глянь на него, ты же их различаешь”. А тот: “Как я их отличу? Все они — чуреки”.

Майка прыснула со смеху.

— Я это обязательно вставлю в свой радиорепортаж.

— В какой еще репортаж?

— Не важно. Это значит тот самый БТР ограду поломал. А я-то думаю, чего это наш завмаг слезы льет, ходит у магазина взад-вперед, как пингвин по льдине, ходит и всем показывает.

— Еще бы, столько денег в него вбухал, а теперь то сухой закон, то ограды ломают.

Пока Афик давил на ладони анашу, пока выдувал табак из “Казбека”, мешал, пересыпал, снова забивал, выравнивал пальцами трамбовку, Майя Бабаджанян ходила по комнате и разглядывала его рисунки.

— Подари этот... я его в рамочку... застеклю, повешу...

— Зуля говорит, у меня аномальное магнитное поле, мою “продукцию” нельзя вешать, от нее исходит черная энергия. А еще она утверждает, что по ней диагноз можно поставить с точностью до одной десятой.

— Просто она боится. Тебя боится.

— (?)

— Был у нее парень,Фикрет, у нас в Меде, на первом курсе. В самый трудный момент сбежал на дачу к другу. Ой, что-то я не то говорю...

— Говори, раз начала.

— Ну, короче, вышла она из больницы после аборта, а отец ей: “Вон из моего города!”

— А я думал, у нее только в Питере серьезно было. Что, и в Питере тоже?..

— Ты действительно чурек, Агамалиев, и в женщинах не рубишь.

— Зато ты у нас, кажется, в этом вопросе...

И тут же понял, какую бестактность допустил, и не договорил, и тем самым еще хуже сделал.

Вспомнил, как однажды зашел к Зуле, а там!.. Нет-нет, ничего такого, просто сидят девчонки зареванные, волосы почему-то мокрые, тушь течет по лицам, одним словом, воробушки после дождя... Конечно, он сразу же учуял этот креветочно-устричный запах женских эссенций, которым была напоена Зулина комната... конечно, ему следовало тут же уйти, но он почему-то сел и закурил. “Я люблю тебя, люблю!” — почти кричала Майя. “Нет, ты не умеешь любить”, — отбивалась Зуля. “Зуля, ты небезразлична мне”. — “Получила, что хотела, убирайся к своему козлу!” — “Я тебя никому не отдам”. — “Уйди-уйди, иначе я с собой что-нибудь сделаю”. — “Как мне жить теперь? как мне жить?” — “Я тебе скажу “К А К””. Афику так странно было это слышать. Почему они не обращали на него никакого внимания? Он даже сначала подумал, что разыгрывают его, но нет, все было болью, а еще этот запах...

Ему показалось, что сейчас Майка вспомнила тот самый вечер, вспомнила и пожалела, что Афик посвящен в их с Зулей отношения.

Майя откнопила от стены рисунок, прочла на обороте:

— Десакрализация сознания. Это гуашь?

— Да. На водоэмульсионке, — обрадовался он смене разговора. — Сверху — мамин лак для волос.

— Семнадцатиэтажка. Крепость. Девичья Башня. А это кто?

— Старик Хазр. А вот это Повозка Вечности — созвездие Большой Медведицы... вот эта звезда — двойная...

— ...а это, случайно, не ты с Джамилей? Ладно-ладно, не злись только. Знаешь, тебе тоже надо уезжать. Таир в тюрьме долго не просидит. Он же теперь, как Бабек. Национальный герой.

— За меня не решай. Это мое дело.

— Он убьет тебя. Он Джамильку тебе не простит.

“Ну нет, если я и уеду, то совсем не из-за Джамили и Таира. Мне, честно говоря, уже наплевать, пусть что хотят, то и думают. Я-то сам знаю, из-за чего я уеду, если, конечно, только уеду...”

— Слушай, Майка, у меня денег ни копейки, и не предвидятся, у отца занимать не хочу. Пилить будет. Да и жена у него такая крыса. Сберкнижки, машина, дача, на рынок с калькулятором ходит...

— Ты хочешь, чтобы я у тебя купила этот рисунок?

— Перестань. Я хочу, чтобы ты через мать продала прадедовские книги.

— Не жалко?

— А что делать. — он достал с полки четыре тома “Всемирной географии”, “Жизнь животных”, “Мужчину и женщину”.

— Ой, Афка, Аф, они такие убитые, да и кому сейчас это надо.

— Попробуй, а вдруг...

— Ну давай, только не все. Ой какие тяжелые. Пакет есть у тебя? А остальные сам маме отнеси.

Бела-ханум раскладывала пасьянс. Открывая очередную карту, не поворачиваясь к нему, спросила:

— Что-нибудь случилось?

— Нет. Все в порядке.

— Почему тогда Майя кричала? Она приревновала тебя к Джамиле? К Зуле?

— Ты же знаешь, у меня с Майей ничего нет, и потом...

— ...не хами. — Она тяжело вздохнула, смешала карты. — Я загадала, если пасьянс раскроется — тебе дорога предстоит. Раскрылся.

Он прошел к себе в комнату. Разделся. Лег.

Потом в комнату вошла мать. Присела на софу рядом. Долго смотрела в слепую, без звезд, ночь, крещенную переплетом окна. Спросила:

— Хочешь в Москву?

— ?!

— Вчера Нигяр приходила...

— ...какой раз на день? — съязвил он.

— Ну ты... ты, наверно, знаешь, что она встречается с Жоржем Иосифовичем? Она говорит, он помочь тебе хочет. У него родственница в Москве, двоюродная сестра, что ли, в ПТУ преподает, где-то в Кунцево, метро “Молодежная”, они там готовят электро-газосварщиков для железобетонных заводов. Иногородним предоставляется общежитие. Почти год учебы, профессионально-техническое образование, временная прописка, кажется, по-ихнему “лимит” называется, через три года служебная жилплощадь, комната в коммуналке. Подумай...

— И ты веришь во всю эту чушь?

— Я верю.

— Ну хорошо. Положим... Сколько мне лет? Я же не мальчишка, в ПТУ учиться.

— А если Таир из тюрьмы выйдет? Говорят, Джамиля машину его продала, квартиру бабушкину в Сумгаите. Сейчас ищет, кому на лапу дать... Если Таир выйдет... да чего там, он уже одному голову проломил... Что ты все улыбаешься? И потом, не дай Бог, конечно, но все уже знают: вот-вот война начнется. У меня денег тебя откупать нет. А О Н И, О Н И-то своих детей откупят, в Швейцарию отправят или еще куда-нибудь. Подумай. Хорошо подумай. Если с тобой что-нибудь... я не переживу... думаешь, мне легко тебя от себя отрывать? У тебя что, опять кровь пошла? Ну как же нет. Вон бинт опять в крови.

— Мам, иди ложись, а... Поздно уже, тебе ведь рано вставать. И я тоже устал. Я спать хочу.

— Да, чуть совсем не забыла. Звонил отец. Зайти хотел. Я сказала — не надо...

— ...зачем?..

— ...по крайней мере, когда я дома. А он обозвал меня эгоисткой, да-да, и сказал, пусть тогда Афка сам придет.

— Ты ему рассказала?..

— ...ой, да ничего я ему не говорила. Просто трубку швырнула и все. — Бела-ханум встала. — Если ночью курить захочешь, не забудь, пожалуйста, форточку хотя бы открыть, а то дышишь этой гадостью. — И ушла. Судя по ее шагам за дверью и приглушенным голосам дикторов с экрана телевизо-
ра, — спать еще долго не ложилась.

В конце недели отец позвонил еще раз.

Так ничего и не рассказав ему, Афик пообещал обязательно зайти в начале следующей недели. Много работы, сказал, и все такое... Но пошел он лишь после того, как на лице окончательно спала опухоль и почти не осталось следов Таировой мести. Вот только гипс... Ну да ничего, что-нибудь придумает, например скажет отцу — “производственная травма”. Отец вряд ли станет в подробности вдаваться: он хоть и упрекает всех вокруг в невнимании к нему, сам до смешного погружен в себя, в свои хлопоты, в миры давно сгинувших эпох.

Костыли Афик забросил за голландскую печь. А зачем они нужны? Туфля — под гипсовую подошву двумя длинными связанными шнурками крепко обмотал, и, если особо не задумываться об эстетичности (гипс через пятнадцать-двадцать минут из белого в черный превращается) и никуда не спешить, — можно, э, как далеко уйти!..

Отец жил в доме над универмагом “Бакы”. Слева и справа от него, растянувшись почти на два квартала, стояли в точности такие же модерновые многоэтажки. Три этих здания в Городе не без злости и зависти называли — “домами ста семейств”.

Каким образом получила двухкомнатную квартиру в доме над универмагом “Бакы” отцовская жена, Афик слышал от матери и Нигяр несколько предположений, суть которых сводилась непременно к выставлению отца на сыновний суд этаким рогоносцем, посмешищем, подозрительно напоминавшим пучеглазых героев Альберто Сорди, — образ, по всей вероятности, глубоко врезался в память Белы-ханум из-за частых посещений кинотеатров в шестидесятые годы. Прекрасно понимая, каково было матери пережить развод, и конечно же прослеживая мотив предположений соседки, Афик в этих разговорах старался участия не принимать, не судить и очень скоро пресек их, объяснив матери, что это не совсем порядочно с ее стороны. Бела-ханум с сыном согласилась, правда не сразу, вначале заметила: “Ну если ты так заступаешься за него, дружок, почему бы тебе не уйти жить к нему? А? Я, между прочим, тоже еще не такая уж старая, смогу устроить свою личную жизнь”.

Квартиру же, по словам отца, помог “выбить” Лейле-ханум ее дядя, старый партийный лис, стянувший немало сыра у советских ворон. “Выбил” он квартиру за очень большую взятку, несмотря на родство. Откуда у Лейлы-ханум, обычного преподавателя русского языка на вечернем отделении техникума Советской торговли, такие личные сбережения, это, конечно, вопрос, — впрочем, никакого вопроса и тут нет, но разве Афика это касается?..

Почтовые ящики все раскурочены. В лифте (кстати говоря, совсем маленьком для такого привилегированного дома) надписи, ну, совершенно того же содержания, что и на лестничных клетках дома 20/67, и на панели все кнопки подпалены сигаретами так, что номера этажей выведены на пластике сначала шариковой авторучкой, а затем уже жирно обведены фломастером.

Дверь у отца обита медными пластинами в билибинско-васнецовском стиле. Он сам с ними возился, сам крепил. И как это только Лейла-ханум разрешила ему, не сказала: “Ай, Вагиф, посмотри, у всех соседей двери сейфовые, а у нас...”, хотя женщины ведь знают, против чего идти можно, а против чего нельзя, и этих “нельзя” у мужчин не так много. Она, наверное, нутром женским поняла — дело не в двери. А вот соседи точно посмеиваются. Пока... А потом? Да что там соседи, если сам Афик внутренне усмехнулся, представив себе вальяжную, пышнотелую Лейлу-ханум, обернувшуюся Птицей-Сирином, а отца верхом на Волке или Коньке-Горбунке...

Звонок залился птичьей трелью.

Отец встретил Афика в своем любимом, еще в первом браке основательно заношенном банном халате. (Бела-ханум уже тогда называла этот халат — “пожилым халатом” и посмеивалась над привязанностью отца к вещам, с которыми было связано что-то хорошее в жизни.)

— А, пропащий! Проходи-проходи. Чего застрял в дверях?

Мокрые волосы, зачесанные с небольшим заемом сбоку и назад, сохраняли еще гофрированный след от редкозубого гребня. Легкий запах алкоголя и молодых зеленых яблок...

Он развел руки, проиллюстрировав, как соскучился, как рад этой встрече, и тут же, не выдержав наплыва чувств, развязался пояс на халате...

Афик не успел отвести глаза, смутился, подумал: “Неужели все так просто — и вот из этого получился я?.. А мне, между прочим, он обрезание делать запретил, сказал, пережиток прошлого, даже с бабушкой поругался”.

Отец извинился. Перепоясался по новой, слегка подчеркнув талию. Провел сына на кухню, похлопывая по спине. И только там, на кухне, увидел загипсованную ногу.

— На работе подиум устанавливали, стенд упал случайно, — сказал Афик, прочитав вопрос в глазах родителя.

— Знаешь, у математиков есть теория о неслучайности случайного. Есть будешь? Голодный? Погоди, я сейчас... а ты пока иди руки помой.

“Что она, дома совсем не готовит, — подумал Афик, — или ему приятнее самому что-нибудь для меня сварганить?”

Ванная комната еще не остыла от плесканий отца.

Обезглавленная бутылочка шампуня источала аромат двух молодых зеленых яблок, изображенных на ней почти в натуральную величину, в гиперреалистическом стиле, и грозила соскользнуть в раковину. Афик взял мыло из мыльницы с прилипшими колечками волос, вспомнил, как бабушка, воспитанница Мариинской гимназии, постоянно мучившая его правилами хорошего тона, однажды, когда он оставил после себя вот такое мыло, сделала ему внушение, объяснила, что “это место” моют, намыливая руки, а не водят по нему мылом, потому что ты не один в доме живешь, в крайнем случае, мыло следует промыть. О! как тогда покраснел он, не знал, куда деться от стыда. Выходит, бабушки и дедушки своих внуков воспитывают лучше, чем детей?.. Афик мельком взглянул на себя в еще затуманенное до половины зеркало, открыл кран и... тут же закрыл его, сначала даже не поняв, что произошло, и только потом догадался: отец просто забыл перевести рычажок из положения “душ” на “кран”.

Он встряхнул волосами, будто заиндевевшими, потом пригладил их, восстановил пальцами пробор, затем перевел рычажок в положение “кран” и, завинтив крышечку на шампуне, поставил бутылку на полку рядом с зеркалом.

На складной сушилке висели необъятные трусики Лейлы-ханум с вышитой розочкой, озадаченной своим местоположением. И тут же почему-то вспомнился ему загульбинский пляж, точнее, отрезок пляжа, принадлежавший пансионату четвертого лечуправления, как ходили в плавках очень серьезные, седогрудые мужчины — “агыр кищелер”, называют таких здесь “полновесные мужчины”, — как церемонно, будто они в костюмах и галстуках, здоровались за руку друг с другом, справлялись о здоровье жен и детей, которых два часа тому назад видели в столовой, и как отец смеялся над ними. Афик тоже смеялся, потому что раздетый человек, надутый и важный, даже если он на своем кусочке пляжа, все равно что опечатка в книге. Интересно, а что думает отец по поводу этой розочки, так же ему смешно, как тогда на пляже? Хотя... а вдруг я не прав, подумал Афик, вдруг этот скрытый намек в цветке каким-то образом скрашивает брачные будни взрослых людей. А сколько раз в неделю они Э Т И М занимаются? Изменяют они друг другу или нет?

Отец жарил яичницу с мелко нарезанными кусочками докторской колбасы. Затем поставил еще одну рюмку на стол и налил кубинского рома себе и Афику (“пил такой, а? Уважаешь? Трехлетней выдержки!”), и так хорошо ром пошел у Афика, так хорошо, рюмочка за рюмочкой, на большой светлой и чистой кухне с окнами на бульвар, на море, под увлекательный отцовский рассказ об удачно выменянной древней монете, что отношение Афика к отцу как к человеку, совершенно не приспособленному к сегодняшнему дню, а потому, пусть косвенно, причастному ко многим его, Афика, неудачам в жизни, куда-то на время улетучилось, голос, каким он задавал отцу старательно подбираемые вопросы, становился раз от раза все более ломким, юношеским, зависимым.

Сейчас Афику казалось, что они сидят на Второй Параллельной и вот-вот в кухню войдет мама. А еще Афик думал о том, что, если он действительно решится и уедет в Москву, ой, как тяжело ему там будет без отца, без его экскурсов в историю...

— Драхма?! Антиоха?! — как-то совсем уж по-школярски восхитился Афик и потянулся за сигаретой.

— А... ты покурить хочешь?.. Бери тогда рюмки и свой кофе, пошли ко мне в комнату, а то Лейла не переносит табачного дыма. Я там вентилятор включу.

“А вот мама переносила, когда отец курил одну за одной, — подумал Афик, — и высокие потолки нашей квартиры тут ни при чем, просто в этом “доме ста семейств” ты! — папа — на последнем месте”.

Отец включил вентилятор.

Афик закурил, устраиваясь в кресле под “Сборщицами хлопка” Шмавона Мангосарова13, у которого когда-то, очень давно, брал уроки.

Взглянув на картину, написанную чистыми цветами, вспомнил, как старик говорил ему: “...что?! нельзя смешивать теплые цвета и холодные? Кто тебе это сказал? Да ты посмотри, разве в природе не намешано все?!” Кажется, они сидели тогда на бульваре, и Шмавон Григорьевич в подтверждение своей мысли показал на море, деревья, небо, зацепив взглядом и парашютную вышку.

А отец тем временем возился с секретером, потом долго открывал ларец, в том же псевдорусском стиле, что и входная дверь, копался-копался в нем, пока наконец не выудил монетку — “я ее отдельно держу”, — и, не доходя до журнального столика, кинул ее Афику.

— Лови!

И Афик мягко поймал монету.

Отец вооружил его большой немецкой лупой.

Монета была белой, холодной, неверной окружности, с ямочкой на зализанном временем ребре. Он перевернул ее, внимательно вгляделся через лупу в профиль серьезного молодого мужчины.

Греческий нос. Плотно сжатые, тонкие губы с глубокой излучиной. Длинные, завитые волосы перехвачены ремешком. Волевой, устремленный в будущее глаз... Ему бы пестрый галстук и рубашку с воротничком на пуговках, и вполне современное лицо — лицо прагматика, интригана, дельца... Нет, этот Антиох точно бы и сегодня ко двору пришелся. Такие всегда ко двору, и не только к нашим — бакинским.

Корпус вентилятора развернулся в сторону стола.

Пепел, направленный потоком воздуха, пошел было по кругу пепельницы, но лопасти вернулись в прежнее положение, и движение пепла прекратилось.

— Это и есть тот самый диадох, любимец Александра? — спросил Афик.

— Правда, хорош?! — И отца понесло.

Он вспоминал и цитировал на память Плутарха и Аристотеля. Он взахлеб рассказывал о второй свадьбе Филиппа-одноглазого. Причем так, будто был в числе приглашенных.

— ...вот, представь себе сцену, представь себе, как будто все происходит у нас на Кавказе. В непотребном виде Филипп отпускает фривольные шуточки в адрес своей первой жены, матери Александра. Что делает Александр? Конечно же, не выдержав, он кидается на отца. На взбешенного Александра — представь себе его лицо, хотя бы вспомни фреску “Бегство Дария”. Вспомнил? Отлично! — в свою очередь бросаются телохранители отца. И тут!.. первым выхватывает меч Антиох и заслоняет собою Александра. А, каково, да! Но самое интересное — Александр прилюдно клянется убить отца, Филиппа-одноглазого. Учти, все-все это слышат. И слышит, конечно, Олимпия, приглашенная на свадьбу. И действительно, через некоторое время Филипп погибает. Есть версия, что Александр — отцеубийца. Если это так, какова тогда роль в этом преступлении Птоломея и Антиоха?.. И почему только сыновья всегда недовольны своими отцами?! Не знаешь? А, сын?

Теперь-то Афик понял — отец не просто так рассказал эту историю.

И сразу же стало почему-то неловко и за себя, и за Александра. А потом, когда он справился с этой неловкостью, ему тут же захотелось нанести контрудар.

— ...пап, я уезжаю. Я уезжаю отсюда...

— ...как? Куда? Насовсем?

— Да. Насовсем. В Москву.

— Причина?

— Оглянись вокруг.

— (... ... ...), — вздохнул отец. — У нас в Академии тоже черт знает что творится. Денег нет. Все кинулись гугенотов искать. В коридорах только и слышно что о Карабахе. Мою статью о хачкарах сначала сократили на пол-листа, потом вообще вернули, сказали: мол, по-вашему получается, наши предки албанцы христианами были? Я им: “А что делать?” А они: “Нет, э, Вагиф-муаллим, сейчас про это нельзя...” Ладно... что-то я все не то... не так... — Отец наморщил лоб, а потом потер его пальцами, словно хотел разгладить морщины. — Ну и каким же тебе видится твое московское будущее? Как ты там вообще собираешься устраиваться?

Афик рассказал, как именно.

— Н-да, — протянул отец, — что-то я тебя не очень представляю в роли электро-газосварщика. Белка тоже хороша, узнаю ее... как можно довериться первому встречному, да еще с именем — Жорж и с отчеством — Иосифо-вич?! — и тут же сам рассмеялся. — Кто знает, а может, твоя мать права? С чего-то же тебе надо начинать. Лимитчик так лимитчик. А ну-ка, паря, налей отцу! Налей-налей. И себе тоже.

“Вот как быстро сдался, — возмутился Афик, — я-то думал, уговаривать будет не ехать, остаться, аргументы подыщет, соответствующие моменту, а он... какой облом...”

Они выпили. Закусили сморщенной докторской колбасой с пожелтевшим майонезом. Отец, уже закуривая сигарету не включая вентилятора, наклонился к Афику, зачем-то взял лупу и, вращая ее в пальцах, как если бы что-то наматывал на нее, сказал:

— А как ты думаешь, кто складывал легенды, те, что уходили, или те, что оставались?

— Не знаю, — честно признался Афик.

Отец опять налил. Еще раз выпили.

А потом отец рассказал, как уходили викинги-норманны, как стояли по колено в воде и проклинали родную землю, проклинали, чтобы никогда не вернуться, чтобы легче было забыть, чтобы на завоеванной новой земле ноги были тяжелые, и как уходил из Ура ремесленник Фара с сыном Аврамом (он тогда был просто Аврамом, без двух “а” ) и женой его Сарой, и про корабль, затерявшийся в Средиземном море, он тоже рассказал, он еще мог бы говорить и говорить, если бы звонок в дверь (та самая птичья трель, от которой Афик вздрогнул) не прервал его...

Отец, нагруженный ромом трехлетней выдержки, тяжело встал, пошел открывать.

Услышав голос Лейлы-ханум, что-то сказавшей отцу в прихожей, и скорое отцовское: “А у меня сын в гостях...”, прозвучавшее как замаскированное предупреждение, как автомобильный сигнал зазевавшемуся пешеходу, Афик внутренне подобрался, решил занять себя повторным исследованием монеты: “Она войдет, — а я весь внимание, сплошная сосредоточенность, сижу, просто разглядываю монету. Она войдет — я скажу, здрасте, а там посмотрим...”

— Салам алейкум, — заглянула в комнату Лейла-ханум. — Ильда бир дэфэ гелирсян. Нэ учун? Нэ олуб?14

“Ну вот, — подумал Афик, поднимаясь с кресла в знак приличия, — ведь знает же прекрасно, что я на азербайджанском плохо разговариваю”. И решил ответить непременно на русском. Сказал, что в делах весь, что времени нет. А она ему: “С ногой что?” И пришлось по новой плести чушь про подиум и стенд...

— Вагиф, что вы едите?! Вагиф, ну там же обед в холодильнике стоит— да-а.

— Просто хотели мальчишник себе устроить.

— Так... я сейчас... пойду обед вам разогрею. Вагиф, сен меним джаным, сними-да этот халат, переоденься-да, неудобно. — Сверкая бриллиантами и золотом, она подошла к креслу, в котором сидел отец, потянула его за рукав халата.

Афик заметил черное пятнышко на ее щеке, в том месте, где когда-то была таких размеров бородавка, что в пору было ей имя дать.

“Надо же, как мадам следит за собой”.

— Вагиф, ты мне обещал из этой... как ее? драхмы кулон сделать, — закокетничала она.

— Сделаю-сделаю, цепочку только старинную найти надо.

— Ну так найди. — И она вышла.

“А, так вот почему отец эту монету отдельно от других держал в ларце. Значит, Лейла-ханум на груди будет носить Антиоха”. И как это часто бывает, если один зевнет, то и другому хочется, Афик решил, что и он вправе что-нибудь попросить у отца — например деньги.

— А что, художникам-оформителям уже денег не платят? — осведомился отец.

— Ну я же сейчас из-за ноги не могу работать. Я верну...

— Двадцать пять тебя устроят?

“Ну вот, он уже и торгуется”.

Афик кивнул. А что делать. Если у Майкиной матери не продадутся книги, двадцать пять рублей на мелкие расходы тоже не так плохо.

Отец запустил руку поглубже в ларец, вытащил деньги, отсчитал... пятьдесят!

— Вернешь, когда ПТУ закончишь. После первой получки.

Сели опять на кухне. Включили свет — бра над столом.

Сначала отец спросил ее, что она будет пить, а потом, когда Лейла-ханум ответила, что ничего (“ни сухенького”, ни “крепенького”) и ему уже больше тоже не советует, отец поцеловал ее в ту щеку, где когда-то, казалось, так крепко сидела бородавка, и сказал:

— Ты сегодня очень хорошенькая... то есть на все сто...

И возникла пауза. И прервал ее сам же отец. Рассказал Лейле-ханум, что Афик собирается уезжать в Москву.

— А я бы ни за что из Баку не уехала, — сказала она.

За окном было темно. Море сливалось с небом. Мигал маяк на острове Нарген...

Пора было уходить.

Во дворе Афик выкурил две сигареты подряд и только потом, сопротивляясь сильному ветру, пошел к автобусной остановке.


1 Святые.

2 Джазовый пианист-лирик (легенда советского джаза).

3 Русская проститутка.

4 Здесь: самцы (испорч. азерб.).

5 Район, через который проходила когда-то дорога в Шемахинское ханство.

6 Сумасшедшая.

7 Сова.

8 Созвездие Большой Медведицы.

9 Законченный подлец.

10 Яма дерьма.

11 Тигр.

12 Художественно-Производственные Мастерские.

13 Азербайджанский художник-модернист (армянин по происхождению).

14 В год один раз приходишь. Что случилось? Почему? (азерб.)






© 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Татьяне Тихоновой и Сергею Костырко | О проекте
http://magazines.russ.ru/druzhba/1998/10/mamed-pr.html
 
Rambler's Top100 Армения Точка Ру - каталог армянских ресурсов в RuNet Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. Russian Network USA