Опубликовано в журнале:
«Дружба Народов» 1998, №10
Проза и поэзия
Афанасий МАМЕДОВ
На круги Хазра
Повесть
Афанасий Мамедов
На круги Хазра
Повесть
Памяти Юрия Владимировича Томашевского
Баку окутан облаком пыли.
Здесь все белое, известковая пыль лежит на людях и животных, она покрывает дома, окна, редкие цветы и невысокие деревья в парке. Это какой-то безумный мир, в котором все только белое. Я написал несколько букв на запыленном столе у нас в гостинице, и тут же новая пыль легла на них, и они исчезли под ней.
Кнут Гамсун. Путевые заметки
1
Слухи ползли по Городу, заглядывали в самые отдаленные уголки, с каждым днем набирая силу.
Слухи эти, большей частью преувеличенные, вот уже несколько месяцев будоражили бакинцев, проникали в армянские дома, семейными усилиями превращаясь там в один на всех горловой сгусток обиды.
Придавленный вынужденной немотой, ком этот продолжал жить и расти в людях с той удивительной мощью, какая свойственна почему-то всему убогому. Рептильная живучесть отличала его. Мог он претерпеть и цепочку превращений, в каждом из которых фальшивил, как расстроенная кеманча. Оборачивался он и третьим замком на дверях, с каким-то испытанно-путаным, одним лишь хозяевам известным секретом, и подачей документов в ОВИР, и томительно напряженным ожиданием чего-то смертельно страшного ... Иногда он все ж таки обретал голос, например — после звонка в дверь, когда хозяин с тайным трудом, сглатывая тяжело проходимую слюну, выговаривал наконец: “... то там?”, а неподатливое “К” уже летело, уже падало в беспросветную мглу, на сосудистое седло сердца, пуская его в мыльный галоп. Случалось, ответа не следовало и на второй раз голоса просто не хватало, и длилась бесконечно долгая пауза, пока тот, кто за дверью, не прерывал молчания. Спрашивать можно было на любом языке, только не на армянском. На армянском мог быть ответ. В этом случае гремели засовами, долго щелкали замками и звенели дверными цепочками — николаевскими, Н А Д Е Ж Н Ы М И.
Одним словом, в народе происходило открытие давно уже забытого, густо поросшего шерстью края генетической памяти. Впрочем, для чемпионов-долгожилов, помнивших еще приход Нури-Паши, брата Ататюрка Анвера, шотландских стрелков и, в особенности, Одиннадцатой красной армии, после которой в Городе разразился страшный тиф, край сей вряд ли являлся открытием, но сколько их там осталось, обойденных вниманием геронтологов, да и кто бы стал их слушать?..
Даже евреи, нет, не ортодоксы, вполне обычные, просто не успевшие или не сумевшие сменить фамилии, на всякий случай, в срочном порядке покидали Город. А это означало ... О! это много о чем говорило.
Но только не ему. У Афика, как всегда, своих “забот” хватало.
Он сходил на Кубинку, купил у спекулянтов — лилипутов-сеидов1 — “Житан”-капорал. В хлебном магазине напротив Кемюрчинского базара взял обжигающий пальцы тендир-чурек. Сам на большой чугунной сковородке приготовил себе “яичницу” из бараньих яиц с помидорами и консервированными шампиньонами. Слегка посыпав сверху зеленью — мелко-мелко нарезанным рейханом, полил мацони с чесноком. Когда помидорный сок разошелся кольцами, чуть-чуть пузырясь, он снял сковородку, чтобы в белом мясе оставались кровь и нежность. Потом, поставив пластинку Вагифа Мустафа-Заде2, сел за стол, откупорил бутылку настоящего “Кемширина” из давнишних маминых запасов и принялся вкушать пищу. Через некоторое время закурил под кофе с лимоном “крепкую цыганку” и, когда сигарета подобралась к трудно различимому белому фильтру, понял, что от последней его любви — восемнадцатилетней практиканточки Марины, с которой они вместе оформляли музей Двадцати шести бакинских комиссаров, — все, что осталось, это детская припухлость стопы у основания пальцев, аккуратных и длинных, как зернышки ханского риса, рифленая полоска от колготок чуть повыше пупка и звездная россыпь светлых, как веснушки, родинок в районе оспенных прививок. Он еще напрягся, вдохновляясь бокалом красного вина и очередной сигаретой, но и теперь вместо Марины виделся обтянутый замшей обод для волос — “мозгодержалка” и пудреница с поломанной крышечкой, перетянутая черной аптечной резинкой...
В их романе было слишком много “если”. Если она... Если он... Немудрено, что так все кончилось. И так быстро. А сколько наговорили, сколько всего наобещали друг другу, думали, словами прилепятся. Раньше ему казалось, самое тяжелое в расставании, когда сам для себя еще не ре-шил — уходишь или нет, а потом, если решил ... уходи, уходи и ни о чем не думай, но сейчас — как будто котенка, как будто щенка на улицу вышвырнул. Ест совесть, ест. Афик даже поискал телефонный номер в записной книжке, хотя без труда бы вспомнил его и так, но потом отчитал себя: ничего с ней не случится, выживет. Лучше всего ...
...И он надел серый, в тонкую полоску костюм (двойку), накрахмаленную белую рубашку с планкой и двойными манжетами, туфли фирмы “Одилон”, выбрал из дюжины галстуков любимый — глубоко черный, от Диора, чуть надушился одеколоном “У.Д.В.”, последний раз взглянул на себя в зеркало и — ужаснулся ...
... У него был вид брачного афериста.
Решил немедленно переодеться.
Теперь в дело пошли “Ливайс-501”, голубой, на “болтах”, в обтяжку до треска. На голое тело — черный свитер кольчужной вязки. Достал из коробки новые остроносые полуботинки. Кожаную куртку набросил на плечи ...
Убедившись, что прозодежда уличного пилигрима идет ему больше, — вышел из дома.
— Ты куда? — крикнула Бела-ханум, выглянув в парадное.
— Я?
— Ты. Ты. А кто же.
— Вниз. К Зуле ...
— ... уже и до нее добрался?! Иди-иди. Я с тобой потом поговорю.
Афик тихо огрызнулся.
Новая соседка, Зуля, въехала в освободившуюся двухкомнатную квартиру на первом этаже. Дворник Семен (Рыжий Семка) после одного из самых продолжительных за всю историю его проживания в нашем дворе запоев, вызванного бюрократическими проволочками чиновников из ОВИРа, наконец-таки перебрался в городок Бат-ям. Он уехал с двумя чемоданами эпохи культа личности, один из которых, с крутыми лошадиными боками, был до отказа набит старинными еврейскими книгами, купленными в букинистическом магазине на улице 28 апреля, книгами уже совсем рассыпающимися и потому бережно спеленутыми в пару просоленных тельняшек.
Не успела проветриться от винных паров Семкина квартира, не пришло еще из Израиля первое письмо (к всеобщему удивлению, отправленное на имя Марии-хромоножки), снабженное скороспелой фотографией с характерным поляроидовским огоньком в глазах, как туда въехала Зуля.
Зуля окончила медицинский институт в Ленинграде. В аспирантуру не пошла и в “четвертое лечуправление” тоже не захотела идти. Зуля решила работать на “скорой помощи”.
Одни в нашем дворе, с подачи Нигяр-ханум, называли ее не иначе как “урус гэхпэ”3, другие, их было большинство, жалели, рассказывали, будто она крепко поссорилась с предками, пережила безответную любовь в Питере и даже собиралась покончить жизнь самоубийством. И правда, случалось, Зулейха очень грустила. В такие минуты она часто вспоминала институтские годы и говорила: “ ... а у нас в Петербурге” или, сужая географию тоски до одной улицы: “ ... а у нас на Карповке ...”
Молодежь тянулась к Зуле.
В полуподвальной квартирке, которая всего за несколько месяцев успела превратиться из “Семкиной” в “Зулькину”, собирались чуть ли не весь наш двор и улица.
Особенно часто бывала у нее Майя Бабаджанян с Третьей Параллельной. Майя заканчивала местный филфак. Тянула на красный диплом. Она как две капли воды походила на Мирей Матье, носила в точности такую же прическу, пела в университетском вокально-инструментальном ансамбле песенки из ее репертуара, на ее же языке, с ее же модуляциями голоса.
По этим двум барышням сох, сходил с ума практически весь Октябрь-ский район. Воздыхателей была тьма-тьмущая. Иногда на нашей старой, кривобокой улице “скрещивались шпаги”. Эти рыцарские турниры, нарочито шумные у низенького, зарешеченного окна, очень скоро пресекал наш участковый — Гюль-Бала. Сам, кажется, не без интереса к Зуле (еще бы, стать зятем зампредисполкома, поди, плохая перспектива?!), он, как в стародавние времена, радостно сверкая глазами, участливо выкручивал руку очередному любителю ристалищ, все время произнося одну и ту же сакраментальную фразу: “Яица цыплята пищат? Будэм ломат!”
Не так давно Афик тоже попробовал приударить за Зулей. То ли чувствуя, что роман с молоденькой практиканточкой уже подходит к концу и он вот-вот останется один (так этого всегда боялся!), то ли, впрямь увлеченный новой соседкой, бросившей вызов родителям, адату, шариату (по крайней мере, по утверждению молвы), он решил попытать счастья — подарил ей сюрные графические листы и очень редкую пластинку Билли Холидей.
Графические листы она ему возвратила, сказав, что это несомненно бесография и от нее исходит черная энергия, а у самого Афика наверняка аномальное магнитное поле; на пластинку Билли Холидей ответила не менее редкой — Вагифа Мустафа-Заде, которого очень любила. Уверяла, что, когда слышит трели этого пианиста, перед ней как на ладони встает наш Город: семнадцатиэтажка с падающим облицовочным туфом, раскаленные добела минареты Тэзэ-Пира, Девичья башня, остров Нарген, издали похожий на большую библейскую рыбу, треснувшие, истекающие соком гейокчайские гранаты, мужчины на рынках в кепках-“аэродромах”, в любую погоду сидящие на корточках и перебирающие четки с числовым скачком на последних зернах (2+1= для кого-то слава Богу, а кому-то не дай Бог) и непременным перебросом; девушки с кувшинами на плечах ... Агамалиев же, думая о том, как обрусела Зуля, как оторвалась от корней за годы учебы в Ленинграде, прерывал ее, внутренне улыбаясь: “Зуль, а Зуль, ну скажи мне, где ты видела в Баку девушек с кувшинами на плечах?” И соседка злилась, краснела: “Какой ты все-таки противный. У тебя просто идиосинкразия на лирику!..”
Он толкнул застекленную дверь с белыми занавесками. Оказалась запертой. Постучался:
— Зуль, ты дома?
Долго никто не подходил. Потом послышались шаги. Потом хозяйка открыла дверь.
— Проходи скорее ...
Слова ее утонули в сладковатом степном запахе, почти тут же вызвавшем у него знакомый спазм в желудке и сильное ощущение голода.
Афик не ошибся. Когда вошел в комнату, увидел измазанные губной помадой хвосты папирос, торчавшие, как корабельные пушки, из пепельницы.
— Между прочим, — сказал Афик, щурясь от дыма и разгоняя над головой конопляную тучку, — войди сюда наш Гюль-Бала, он бы сразу все понял ...
— ... да? интересно, интересно ... и что бы это Гюль-Бала понял? — Майя облизнула пересохшие от анаши губы.
— А то, что вы тут планчик шабите и винцом сухим запиваете.
— Ой-ей-ей... да ты постучался только, а я уже Зульке говорю: “Иди открывай, дефлоратор нарисовался”.
— ! ! !
Джамилю, тихонько сидевшую в уголке на диване, при этих Майкиных словах бросило в краску.
Афик не ожидал увидеть ее здесь и поэтому, наверно, внутренне весь как-то подобрался: “... вдруг Зуля уже рассказала им, что я к ней ... вот и пластинка Билли Холидей в конверте с дарственной надписью в сторонке от других лежит, наверняка и показывала, и хвасталась ...” А потом: “Неужели Джамиля тоже планчик покуривает? И глаза у нее блестят, и взгляд заторможенный”.
Надо было срочно разрядить обстановку. Афик вспомнил, что Майка — по гороскопу Рак, и ... Он перечислил признаки кармичности февраля для многих Раков, обещал повышенную жизнеспособность в третьей декаде, предупредил о вероятности простудного заболевания, и вообще пусть она поделится с ним планчиком, а то он сдаст их Гюль-Бале, и все они за наркоту загремят, да-да ...
— Дочь зампреда он не тронет, — Майка эротично сощурила глаза и провела рукой по своей ноге, чуть поднимая юбку, — он на молоденьких западает.
— Тогда натурой с вас и возьмет.
— Между прочим, и Львы в этом месяце переживут очень много романтических состояний и экзальтации чувств...
— Я в этом не сомневаюсь, — сказал он и украдкой взглянул на Джамилю.
В ответ она тепло скосила глаза. Но в то же время недоверие выражалось в ее взгляде, какое-то глубоко затаенное недоверие и упрек.
“Просто мы оба сильно переменились с ней за это время”, — успокоил он себя.
Зуля забралась с ногами на старенькую железную кровать, устроилась поудобнее под портретом Зинаиды Гиппиус в костюме пажа.
У Зинаиды Николаевны были такие же худые ноги, как у той практиканточки, вместе с которой Афик оформлял музей Двадцати шести бакинских комиссаров. Из-за этого нахлынули неприятные воспоминания, всплыли в памяти обрывки их последнего с Мариной разговора.
Нет, он не позвонит больше никогда. Судьбе перечить, возвращать прошлое — все равно что слоном карабкаться по вертикали. Нет — он не слон. А Джамиля?.. Ну, Джамиля — это совершенно другое дело.
— Говорят, тебя невеста бросила? — угадала его мысли Майя.
— “Невеста?!” — Афик хмыкнул. — Просто мы с ней расстались, решив, что так будет лучше для нас обоих.
— Ах-ах-ах... — И надтреснутым от анаши голосом: — Джема, ты слышала? Они “расстались”. Джемка, не теряй время зря!
— Май-Май, ты что — совсем обхумарилась?! — одернула ее Зуля.
— А что, — обиделась та, — разве я не права?
Зуля укоризненно покачала головой.
Джамиля сжалась в уголочке. Опустила глаза.
Теперь у него была возможность хорошенько разглядеть ее лицо, такое знакомое и когда-то такое любимое, с веснушками на носу, совсем как в далекие школьные времена...
Встречались с ней на улице чуть ли не каждый день, но вот так, ТАК, в одной компании, лицом к лицу, они оказались впервые за много-много лет.
Джамиля чувствовала его взгляд, теребила пальцами тоненькую золотую цепочку, подносила кулон в виде ромбика ко рту и медленно, очень медленно водила им по губам, так медленно водила она, что Афик сразу понял: “Между нами опять что-что будет, не знаю Ч Т О, но это уже не зависит ни от меня, ни от нее”.
— А почему мы без музыки сидим? — спросил он. — Зуля, поставь Билли Холидей.
А сам, решив, что сдержанность и серьезность во все времена только украшали мужчину, пересел со стула на диван, поближе к Джамиле, уже на полжизни взрослее.
Он непринужденно поинтересовался, что нового у нее наслучалось за эти годы, причем таким тоном, будто они расстались вчера и не было никакой размолвки между ними много лет тому назад.
А как здоровье Билала-муаллима, вышел ли он на пенсию? Оставил ли школу, дети, это ведь так утомительно, они забирают столько сил... Да, кстати, а как растет твоя (ваша) очаровательная девочка?.. И тут он сбился, воздуха хватнул. Когда она играет во дворе, все время вспоминается другая девочка, та, что когда-то давным-давно, на гранитных в крапинку ступеньках мелом рисовала свое понимание жизни, и от сильных ударов сердца тяжелела веселая в персиковом пушке рука, и крошился, крошился мел...
Так, как бы непринужденно и свободно беседуя с ней, он, во-первых: ни разу не назвал Джамилю по имени (его обращение на “ты” грозило вот-вот обернуться в обидное для бывшей возлюбленной “Вы”) и, во-вторых: не обмолвился ни одним словом о ее муже, Таире. Этими двумя, казалось бы, незаметными штрихами он в то же время давал понять, что Таира для него не существует, что чувства его к ней не угасли и затянувшуюся на многие лета разлуку он переживает, может быть, даже посильнее, чем она.
Интуиция его не подвела. Он оказался прав в выборе стратегии.
Джамиля отвечала робко, невпопад, дыхание ее часто сбивалось.
Правда, и он тоже чувствовал себя не лучшим образом. Голос противно дребезжал, боязнь допустить ошибку — сковывала. Руки холодели. А под свитером было потно... В довершение всего он курил одну сигарету за другой.
Все это происходило на глазах Майи и Зули. И хоть девушки были расположены к нему, оступись он на полшага, тут же бы вспыхнула естественная в таких случаях женская солидарность, и тогда трудно бы ему пришлось ...
Но Майка выручила, сняла напряг. Забила косячок, сделала громче проигрыватель, и вся из себя трепетно-нетерпеливая, теперь уже “списывая в ноль” (ее любимое выражение) черный, блюзовый голос Билли Холидей, вставила:
— Хоре болтать! Танцевать будем? Жизнь быстрее пяти дней летит.
А дальше просто удивила, показала, что в искусстве обольщения старше него лет на сто, как минимум. Подошла и говорит:
— Джем, ты, конечно, извини, но я его у тебя уведу.
Джамили едва хватило на улыбку.
Пока они танцевали, Майя так притягивала его к себе, так заглядывала в глаза, обещая столько всего (сколько может наобещать только витрина секс-шопа господину Азиату в европейской одежде), что он не на шутку испугался, как бы она не охладила Джамилин интерес к нему.
Только почти в самом конце блюза Майя с большой неохотой уступила Афика Джамиле.
Они танцевали один танец, другой... Джема только положила ему на плечо руку, а уже захотелось оградить ее от всего мира, псом бешеным бросаться на любого, кто только осмелится к ней подойти, совершить какой-нибудь героический поступок, все равно какой...
Вместо героического поступка — банальное неудобство в джинсах, отмеченное участившимся дыханием партнерши.
Потом они ушли на кухню. Там он притянул ее к себе. Обнял. Вдавил свой живот в ее живот, и, наконец, губы их сблизились...
Тяжело дыша, она вдруг выдернула руку из его руки и...
— Ты почему плачешь? Я обидел тебя?
— Тебе этого не понять.
— Скажи — я пойму.
— Не обращай внимания. Просто мне хорошо... с тобой.
— Зачем тогда плакать?
— Я же говорила, тебе этого не понять.
Он присел на корточки и медленно приподнял ее платье.
— Афка, Афка, а вдруг он узнает. Я боюсь его...
— Если он узнает, это даже лучше.
— Нет, не лучше. Я за тебя боюсь.
— Перестань. Тоже мне — Таир-убивец...
Но тут раздались Зулины шаги. Он поцеловал ее в холмик под трусиками, опустил платье, поднялся с корточек. Зуля, дойдя до двери, почему-то решила повернуть назад.
— Да, убивец.
— Ну хорошо, хочешь, будем держать связь через Зулю?
— “Держать связь”?! Морзяночник, “СОС” отстучи!
— Я только этим сейчас и занимаюсь.
Джема поцеловала его напоследок скорым, смазанным поцелуем и, мелькая тугими икрами, выпорхнула в темноту двора. А он, постояв немного, вернулся к девочкам, делая вид, что в общем-то ничего такого не произошло, а то, что в действительности случилось, не могло не произойти, но, видимо, скрываемое им настроение передалось и Майе и Зуле.
— Хочу, хочу танго! ТангоТангоТанго! — Майя уже напевала, уже кружилась, поводила плечами...
Зуля взяла карандаш для подведения глаз, подошла к зеркалу, нарисовала себе усики, какие носят лоты4 у нас на Шемахинке5, нашла в шкафу, доставшемся ей по наследству от Рыжего Семки, солидную шляпу, спрятала под нее волосы, надела кожаную куртку Афика, и тут началось!..
Нет, такого он еще здесь, у Зули, не видел.
На Второй Параллельной, 20/67, девочки танцевали настоящее аргентинское танго.
“Юг — он везде Юг”, — подумал Агамалиев и почувствовал, как все закипает у него внутри.
Зуля была мужчиной. Зуля вела Майю.
Майя хотела рассмеяться, но лицо Зули было серьезно, мужественно, решительно...
О! как Майя Бабаджанян держала спину, как по-кошачьи пружинист был ее шаг, как ставила она на носок ногу... А потом девочки щека к щеке уходили в кухню (комната была слишком мала для танго), и, когда умолкали скрипки и аккордеон одним отрывистым аккордом противопоставлял суете мира текучесть чувственных ощущений, они вдвоем, одновременно, резко поворачивали головы, начиная новое движение... Раз. Два. Три. И Майя выгибается на Зулиной руке, головой почти касаясь пола. Тянет дерзко ногу. Сгибает ее в колене, затем оплетает Зулины бедра. И глазами так нежно, много-много раз убивает подругу. (Агамалиев оценил — а как же не оце-
нить — породистость Майиных ног. Они не длинные, но очень-очень... а в том месте, где икры набирали крутость, из-за сильной натянутости черные колготки светлели и видны были редкие, прижатые лайкрой волоски). Майя выпрямляется, делает пол-оборота и — они опять уходят в кухню щека к щеке. Агамалиеву казалось, что вот так вот — слепившись неразрывно, они уйдут от него, от всех навсегда.
А когда музыка стихла и от танго, настоящего аргентинского танго остался лишь далекий шорох пластинки, Зуля опустилась перед Майей на одно колено, сняла солидную шляпу и кинула ее к ногам подруги...
У Майи Бабаджанян скривился ротик и потекла тушь с глаз.
Она сразу же стала какой-то маленькой, беззащитной и совсем не похожей на Мирей Матье.
— Это все танго... танго виновато. Не обращайте внимания.
Девочки поблагодарили друг друга за танец отважным (для нашего Города с его патриархальными нравами) поцелуем.
О, в какое возбуждение пришел Афик, почувствовав себя лишним, ненужным...
Петербургская поэтесса в костюме пажа с пониманием смотрела на всех троих.
Время было уже позднее, Афик подумал, что... понял — мешает, и, чтобы не показаться докучным, поднялся с дивана:
— Ладно... Я побежал.
Зуля сняла кожаную куртку. Отдала ему.
А так хотелось, так хотелось, чтобы хоть куртка вместо него осталась. Он уже видел ее, многоглазую, второпях сброшенную на пол!..
С каким удовольствием он бы потом ее носил. Но... Кровь постепенно остывала, исчезло возбуждение, “Юг” Буэнос-Айреса принадлежал теперь исключительно Буэнос-Айресу, а “Юг” Баку...
Старый двор на Второй Параллельной тихо дремал, скупо освещенный луной. Кошки, как миноискатели, осторожно обнюхивали асфальт, кто-то дважды спустил воду в унитазе, шелестели под ветром пришпиленные к бельевым веревкам газетные развороты, скрывающие от досужих взглядов лифчики и трусы разных калибров.
Может, это и правильно, подумал Афик, хоть мы и под одним небом ходим, но зачем мне знать, на сколько килограммов поправилась Нигяр-ханум за последние два-три года.
Как-то вечером, а вернее будет сказать — ночью, просто во дворе наступила эра видеомагнитофонов и время, дворовое время, незаметно соскочило со своей оси — теперь пик соседской активности приходился как раз на середину ночи, пришла Зуля, принесла записку от Джамили.
Афик еще не спал. Только что душ принял. Не так давно он вернулся с работы. Их студия на форсаже заканчивала проект историко-краеведческого музея в городке Казах. Худсовет макет музея одобрил, но с одним услови-
ем — студия в ближайшие же дни его доработает.
Джемина записка была вложена в авиаконверт (от морвокзала, весь в огнях, отчаливает паром), мелким аккуратным почерком, совершенно не претерпевшим изменений со школьных времен, было выведено: “Для Афика”.
Пока Зуля разговаривала с Белой-ханум, собиравшейся идти на первый этаж к Луневым смотреть по видео какую-то крутую американскую комедию, то ли со Стивеном Мартином, то ли с Биллом Мюрреем в главной роли, Афик ушел в свою маленькую комнату и там вскрыл конверт.
Испугавшись огромного количества восклицательных знаков уже в первой же строке, он решил читать без знаков препинания, как если бы это была телеграмма.
“Афка милый ну не могу я больше так сил моих нет никаких Скоро коньки брошу Сижу ночами одна на кухне и плачу плачу и на работу я иду совсем как делишка6 Таир звереет следит за мной все отвязнее и отвязнее становится Стоит мне к телефону подойти он уже рядом Нам с тобой обязательно надо будет поговорить встретиться все равно он о нас так или иначе узнает и тебе надо будет что-то решить Вчера он опять пьяный был пусть печень его уже сгорит от водки Я долго не открывала спала а он чуть дверь не вышиб Ворвался по комнатам мечется во все шкафы заглядывает в мусорном ведре даже рылся Я не знала как мне жить так грязно на душе было А потом он сумочку мою перетряхнул и в записухе копался а я как мочалка привокзальная еще перед ним ответ держала а он после всего еще звонил ко всем знакомым и проверял меня А если бы он нашему начальнику отдела позвонил и все узнал о тех трех отгулах Бог наверно спас меня там телефон долго занят был но все равно он меня стукнул не сильно нет нет ты только не волнуйся Джаник Просто было так обидно что я не знала как мне жить и я не вытерпела назвала его помоечником Я очень боюсь его Нам обязательно надо поговорить. (Дальше шла перечеркнутая строчка, но так, что при желании ее вполне можно было прочесть, однако Афик, напуганный словом “надо” и восприняв этот прием за элементарную женскую хитрость, читать не стал.) Придумай Афка дорогой близкий что нам делать Ты же умный Я больше так не могу у меня сил нет Целую тебя очень очень Он скоро должен уже прийти. (Слова вдруг заспешили, заторопились, налетая друг на дружку.) Все Афка завтра в шесть у бабушки Жду твоя Джамиля
24.02.88 г.”
Письмо было написано два дня тому назад, подумал он, почему Зуля принесла его сегодня? И тут же — встречались-то всего несколько раз (подсчитал, сколько именно, пропуская то свидание, когда у них ничего не вышло по его, Афика, вине), все не как у людей, все на нерве, на изломе, второпях... Что я могу сделать? Что я могу “придумать”? У нее муж, ребенок... Перспектива стать отцом чужого ребенка, Таирова ребенка, честно говоря, совсем не радовала его. Но отступать, бросать ее было бы подлостью. Будь что будет — решил он.
— Что ей передать? — тихо, так, чтобы не слышала мама, спросила Зуля. И почему-то сразу же занервничала.
— Скажи, приеду. — Он не скрывал своего раздражения.
Ему показалось, будто Зуле легче стало, она даже улыбнулась...
2
С утра он делал все, чтобы не раздражать маму. Убрал свою маленькую комнату, выбросил мусор и заплатил за коммунальные услуги. Сходил на Кемюрчинский базар, купил на талоны килограмм сливочного масла и Большую НАТОвскую курицу... Но этого оказалось мало. Бела-ханум завелась буквально из-за ничего: “Почему, как только ты купаешься, после тебя в ванне потоп?” — и дальше ее уже было не остановить.
— В дверь к чужой жене стучишься. Хищенное вино пьешь. Путь твой темен и глаза беды не узрят. Взвесь душу свою и выпрями путь... — говорила Бела-ханум высоким слогом ветхозаветных пророков, пролонгируя ударные гласные (на третьей полке книжного шкафа стоял лохматый от закладок Коран Стокгольмского издания 1910 года). — Что ты глаза свои вылупил, как байгуш7?!
Досидев дома до трех часов дня, Афик не выдержал, ушел, хлопнув дверью. Купил бутылку полусухого шампанского, коробку конфет “Вишня в шоколаде” (Джамиля их очень любит); “Сент Морриса” у лилипутов-сеидов не было, и он взял ей ментоловый “Бенсон энд Хеджес”, еще купил парочку презервативов в аптеке при третьей поликлинике, спрятал между страницами телефонной книжки.
Без десяти минут пять уже катил в автобусе в Сумгаит, рассчитав время таким образом, чтобы заночевать у Джамилиной бабушки, а утром следующего дня вернуться в Баку.
Салон автобуса был наполовину пуст.
Сзади доносилось беззаботное дребезжание свободных сидений.
Афик устроился прямо за спиной у шофера и, придерживая коленями полиэтиленовый пакет, протер запотевшее стекло. За окном автобуса чернели редкие деревья. Мелькали трехгранные бетонные столбы — флотские штыки, связанные друг с другом то поднимающимися, то ниспадающими линиями проводов, а на них воробьи, как узелки на веревочке... С севера выл злющий ветер — Хазри. Мокрый снег куролесил и таял на стекле. Да, видать, не очень доволен там, на небе, седобородый старик Хазр нашими делами, все гонит и гонит Повозку Вечности8, никак над морем не остановит, конечно, что с нас возьмешь, если даже святые американскими сигаретами спекулируют.
Трасса была словно натертый паркет, и машина шла ровно, водитель скоростей почти не переключал, а кое-где даже сбрасывал на нейтралку, экономя бензин.
Внизу, под самым окном, прилепился “Жигуленок”. Рядом с водителем новенькой легковушки уютно расположилась женщина. Лица ее не было видно, только расстегнутый лайковый плащ, клетчатая юбка и красивые колени — колени домашней женщины; сейчас они были сдвинуты, а вообще, наверное, такие податливые, жаркие. Наверное, она легко зачинает и умеет рожать... Он представил себе, что эта женщина Джамиля, а за рулем сидит он, благополучный такой, мужчинистый, и тут же, прерывая его воображение, “Жигуленок” набрал скорость, оторвался...
Клонило в сон.
Иногда он поднимал горячие веки и, чтобы не уснуть, вглядывался в кабину шофера.
Бордового цвета бахрома с кисточками монотонно раскачивалась над лобовым стеклом, где дугой восходила черта безотказной работы дворников, и уже сквозь эту чистоту — даль, куда не дотягивался свет фар — темное будущее дороги. На раме, делившей стекло на две части, кустарно расцвеченный портрет Сталина — отчаянная попытка если не вернуть, то хотя бы приблизить “вождя народов” к нашему времени. Рядом картинки из индийских кинофильмов с неизменным букетиком чайных роз на слегка закругленном уголке. Большое зеркало внутреннего обзора с выгравированным на далеком арабском: “Спаси и сохрани”. А вот эту здесь он никак не ожидал увидеть. Сбоку, на самом краю жизни всех фотографий, ему грустно улыбалась интеллигентная Роми Шнайдер, неизвестно как попавшая в эту компанию. Грустная-грустная рабыня на пестром восточном рынке.
Он перевел взгляд и с интересом посмотрел на спину водителя, сутулую, кряжистую, на багровую, в складках, шею, на сломанные борцовские уши, обгрызенные, как шляпки грибов, и почти без мочек... левой рукой он уверенно вел машину, а правой подгребал и считал мелочь, причем медь откладывал в сторону.
“Нет. Не он. Сменщик, наверно. Этот бы не повесил”.
Полиэтиленовый пакет съехал с коленей.
Лунатическим движением он подхватил его, положил рядом с собой на сиденье и оставил на нем руку. И вспомнилось точно такое же движение много-много лет назад, причем, надо же, он тогда тоже ехал в Сумгаит и тоже к Джамиле, только стояло лето, август и вместо полиэтиленового пакета его рука охраняла сумку с роликовыми коньками. Они катались с Джамилей вокруг дома ее бабушки, а потом у нее отлетело колесико на коньках... Он предложил ей свои, но она наотрез отказалась, и они впервые поссорились тогда и помирились — аж когда кончились каникулы — в школе.
Он привалился к стеклу. Оно было холодным, влажным и на время отогнало сон.
Позади него, приговаривая нежным плюшевым голосом, кто-то чистил апельсин, потом высмаркивал нос очень нетерпеливому ребенку.
Запах апельсина ярким красным пятном залетел в дремоту, смешался с едким серным (точь-в-точь таким же, как на станции метро “С. Шаумян”), уже вовсю шедшим со стороны Сумгаита.
Автобус въехал в город-спутник.
Когда уже почти подъезжали к автовокзалу, водитель вдруг резко затормозил.
Агамалиев разглядел тень человека, проскочившую перед самым носом автобуса. Тень держалась руками за голову и что-то кричала, пока не скрылась во мгле. Автобус едва успел тронуться, как перед ними опять кто-то замелькал, и опять пришлось притормаживать. А потом Афик увидел человека на асфальте. Человек лежал, раскинув руки, в темной густой луже...
Справа неслась целая свора орущих людей. Кто-то бросал камни, кто-то размахивал монтировками и цепями над головой.
Толпа стихийно разделилась: одни побежали догонять тех двоих, а другие, обогнув автобус, требовали у водителя, чтобы он немедленно открыл двери.
Водитель не соглашался.
Тогда они принялись раскачивать автобус.
Справа, сзади, весовой гирей на ремне разбили стекло...
Нежный плюшевый голос теперь визжал на ультразвуке.
Пожилая женщина, та, что так торопилась первой влезть в автобус и сначала отпихнула Афика, а потом будто ни в чем не бывало попросила помочь поднять ей клетчатую сумку на колесиках, — засучила ногами, закатила глаза...
Толпа прибавлялась, свирепела...
Афик инстинктивно отпрянул от стекла, которое тут же покрылось паутиной. Ничего не было видно. Стеклянная пыль осела на губах...
Проснулось старое армейское чувство, так быстро забытое на гражданке: запрещаешь себе думать о том, что может случиться с тобой, если...
... А кто-то уже ломился, силился открыть передние двери.
Он увидел между дверной резиной напряженные волосатые пальцы. Складывались, попискивая, углы дверей и входило черное плечо. Еще чуть-чуть...
— Армяне есть? — бросил скороговоркой водитель.
Пучеглазое молчание красноречиво раскачивалось в такт автобусу.
Водитель взглянул на грустную Роми Шнайдер, мотор взревел, показалось, тронулись на двух колесах, машина разбросала облепивших ее людей, и только чьи-то руки еще какое-то время бежали рядом, пока не послышался глухой удар.
При выезде на трассу водитель сказал, что возвращается назад, в Баку, и если кто-то хочет, может выйти здесь.
Сошли только женщина с ребенком и пожилой мужчина с большим зонтом в руке. Он сначала постоял, а потом решительно, в три такта выпал в темноту, как парашютист.
Афик тоже хотел было выйти, но, когда встал, все с таким удивлением посмотрели на него, что он снова сел, а когда опять встал, было уже поздно, автобус тронулся, просить же водителя еще раз остановиться ему показалось неудобным, показалось, будто все сразу узнают, что у него в пакете совершенно неуместные в данную минуту бутылка шампанского, коробка конфет, а в кармане — презервативы.
Весь обратный путь пассажиры дружно бранили Горбачева и его зарвавшуюся, узкоглазую жену, которая забыла, где место женщины должно быть. Говорили, что это он, генеральный, во всем виноват, что лицо его как подошва, что он — ограш9, петрушка, продавшийся американцам...
Афик же все успокаивал себя, все решал — струсил он или нет, а может, вполне разумно поступил: “...что с Джамилей станет, она ведь не армянка, дома сидит, с бабушкой, а если завтра приедет, вернется в Баку — поговорим, разберемся...” Тут, как назло, вспомнился вечер у Зули, как они танцевали с Джамилей, как хотелось оградить ее от всего мира и псом бешеным бросаться на любого, кто только посмеет к ней подойти, совершить какой-нибудь героический поступок, все равно какой... Неужели действительно все, на что он способен, это только... И как-то сразу нехорошо у него на душе стало. Чтобы уйти от самокопания, он вдруг кинулся защищать Горбачева. И чем больше Афик сознавал, как далеко, как высоко этот человек от их автобуса, от их С Е Й Ч А С, тем проще, человечнее было его заступничество.
— Бог тебя пусть хранит, — сказала водителю женщина с клетчатой сумкой на колесиках, когда они вернулись в Баку. Она сказала на азербайджанском, но с легко узнаваемым завокзальным армянским акцентом.
Шофер выпрямил спину, сощурил усталые глаза, а потом, очистив горло, процедил:
— Иди, старая, с Богом. Живи себе. — И опять посмотрел на Роми Шнайдер, будто все, что делал, он делал исключительно ради нее.
Через разбитое окно просматривался второй этаж дома на противоположной стороне улицы, каменный балкон и женщина, в бигуди и прямо в халатике выскочившая поглазеть на них. Этот дом как-то очень выпирал темным острым углом, тихими огнями квартир, лез на Агамалиева, нарушая законы перспективы, и женщина с ее нескрываемым восточным любопытством тоже казалась ему словно нарочно поставленной сюда Режиссером, но, может быть, это из-за ветра-Хазри, так свободно гулявшего по автобусу, из-за мокрого снега, таявшего на сиденьях.
А вообще, подумал он, через запыленные стекла мир лучше, мир взрослее и умнее как-то...
Автобус был помят. Из радиатора торчал электрод. У передней двери — брызги крови.
Чернел и лоснился асфальт, вспучивая мускулы ближе к тротуару.
Из-за спины, неся за собой красные хвосты стоп-сигналов, проносились автомобили.
Промозглый ветер вольничал между одеждой и телом, добираясь до самых костей. (Разбушевался старик Хазр. Разбушевался...)
Новые энергоемкие фонари, как бы сговорившись, неохотно делились с улицей охранительной желтизной, такой необходимой в это время и в этот час.
Он несколько раз безуспешно попробовал поймать такси. И хоть от стадиона “Спартак” до его дома — пятнадцать, ну, от силы двадцать минут неспешной ходьбы, Афику хотелось как можно скорее пресечь одиночество.
Он постоял еще немножко на дороге, а потом накинул на голову капюшон аляски, повесил пакет на кисть, чтобы можно было обе руки углубить подальше в карманы, и пошел.
Шаг, и перед глазами медленно проплывают искаженные от страха лица попутчиков. Еще один шаг, и он на секунду представил себе, что могло случиться, если бы им удалось ворваться в автобус или перевернуть его. Еще шаг к дому, и уже воображение, пугая своей правдоподобностью, продлевает неуклюжую невесомость пассажиров в момент сальто автобуса. “Но ведь меня же нет среди них, — успокаивал себя Агамалиев, — вот я тут весь, иду целый и невредимый. Все в порядке. Когда приду домой, быстро переоденусь, спущусь к Зульке, она, кажется, сегодня не дежурит, разопьем с ней шампанское...”
Чем ближе оставалось до дома, тем больше он остывал, потихонечку приходя в себя.
На углу дома между Третьей и Второй Параллельными маячила чья-то фигура.
“Странно, — удивился Афик, — почему этот “кто-то” стоит один?”
Обычно здесь или ниже, на следующем углу, вне зависимости от времени года и погодных условий, собиралась вся местная компашка. Стояли, курили, болтали ни о чем, коллективно проходивших мимо барышень глазами ощупывали, и нахальство множилось на количество повернувшихся в одну сторону голов.
Пройдя вниз еще несколько шагов и узнав его по длинному, до пят почти, кожаному плащу и какой-то особой приблатненной сутуловатости, Афик решил: “Наверное, Джамильку вышел встречать. Ждет. Беспокоится. А она там, она — в Сумгаите! Нет, надо было мне тогда сойти с автобуса, не оставлять ее...”
— Салам, Афик, — остановил его Таир, — давно не видел тебя...
— ...кручусь. Дела. — Из-за Джамили, из-за неожиданно возникшего чувства вины он старался не смотреть Таиру в глаза.
— Хорошему мужчине — большие дела. Тут вот как раз одно наклевывается, так что давай, беги скорее за ребятами, собирай наших, на Похлу-Дарьинку10 идем, с армянами разбираться будем.
— Я не пойду. Я не могу.
— В отказ? Ссышь, да? Очко играет, жим-жим делает? Гондон, забыл, сколько раз улица тебя поднимала?
— Я хорошее не забываю. Просто не хочу. Отвали. Мне домой надо.
И тут взгляды их неожиданно встретились. И Афик по глазам Таира понял, что тот уже все знает о них с Джамилей.
У Таира в глазах... но потом он взял себя в руки, ладонью глаза протер и рот свирепо скривил...
— Ты!.. Ты!.. ты в Сумгаит к ней ездил, да? Сука!.. Бля... Лох... Что, приехал, а ее там нет, да? Думал, я молчать буду, думаешь, проглочу, да? Да?! Думаешь, мне фиолетово все...
— ... ничего я не думаю... — Афик попробовал остановить этот поток, и один раз у него даже получилось миролюбиво улыбнуться.
— Она моя! — у Таира скрежетали зубы. — Башку тебе за нее отвинчу... порву на части... кишки свои жрать будешь... — И он мать пошел топтать, чтобы Агамалиеву назад уже ходу не было, и живых его вспомнил и мертвых.
Конечно, Афику надо было тут же его и ударить. Но после Сумгаита не поднимались руки. Что-то случилось... А еще это чувство вины перед ним... Нет. Не дралось ему сейчас. Он только за грудки схватил, отшвырнул Таира.
— Афик, бля буду, я тебя, гниду, прямо здесь казню.
Агамалиеву мешал пакет.
— Убери руки... хочешь, идем во двор, там поговорим?
— С кем? С тобой, козлом, говорить? — и Таир пустил в ход уголовную мимикрию.
— Со мной... со мной... — (а сам подумал: “Может, по-мирному разойдемся, может — повезет... вот и у него самого нет-нет, а губы вздрагивают, когда на меня смотрит...”).
— Ну идем. Идем. Ты все равно труп. Тебя и так замочат...
— ... о-о-ой, Таир, только без этих дешевых понтов.
А он рассмеялся, нехорошо так спросил:
— Что, не веришь???
Они зашли во двор на Третьей Параллельной.
Это был двор, в котором жила Майя Бабаджанян. Он хорошо знал этот двор. В их дворе этот двор почему-то всегда пренебрежительно называли — Д Р У Г И М Д В О Р О М, хотя в этом самом Д Р У Г О М Д В О Р Е были точно такие же деревянные лестницы, подвалы, полные крыс, также нестерпимо воняло из двух туалетов... и рядом с ними тутовое дерево... точно такое же, точно такое же... Он даже знал, как зовут злую собаку в этом
Д Р У Г О М Д В О Р Е — Пэлэнк11 ее зовут...
Они зашли во двор, а у крана — Айдын и с ним еще двое каких-то ребят, моют лица, пофыркивают, как тюлени, и громко ругаются. Судя по их говору и мохнатым шотландским шарфам, заправленным в двубортные пиджаки (причем одинаковые), ребята эти деревенские или, как называют у нас, — “чушки районские”.
Увидев Айдына, Афик подумал: “... нет, Айдышка не допустит, чтобы у нас с ним до драки дело дошло”.
А Таир:
— Эй, смотрите, я вам еще одного армянина поймал, — кричит на азербайджанском. И сразу какой-то веселый стал, будто не в его глазах только что слезы блестели.
Афик даже не понял сразу: он, Агамалиев Афик, и... вдруг — армянин!!
И Айдын, Айдын тоже стоит — то ли обкуренный вусмерть, то ли “ужаленный”, глаза свои выкатил, ничего понять не может.
Таир подозвал одного из деревенских.
— Мужчина, расскажи ему, — говорит, — что там с вами армяне делали. Расскажи ему все. Пусть знает. И что они с нашими детьми делали, тоже расскажи...
— Ладно, Таир, что ты хочешь? — Вдруг Афику стало все безразлично.
— Я чего хочу?.. Я?! Я?! — Таир в гневе захлебывался, распалялся все больше и больше, искал слова, вел их от затылка к потемневшим глазам, словно окна распахнутым, вел и терял, терял и не находил и был похож на взбесившегося мальчика из пещеры Ташик-Таш. — Я хочу тебя, мразина, в землю втоптать... хочу тебе здесь могилу вырыть, сучара! — А когда руки его...
И Афик пропустил первый удар.
Зрение вернулось к нему, когда его уже повалили и били ногами.
— Гаси его, падлу! Гаси!..
Дальше темнота, световые вспышки, и боль... боль...
В голове, как на пластинке запиленной, все крутилось с подскоком: “Надо бы подняться, самое главное — подняться, встать поближе к мусорным ящикам, к стене, скорее к стене, чтобы спину прикрыть, а иначе забьют, забьют насмерть...”
Но ничего не выходило, не получалось у него. Только колени от зем-
ли — и почти тут же падал у мусорных баков, прямо в лужу с крысиным ядом, в которой плавала крышка от конфетной коробки.
Он пробовал поймать тяжелые ноги Таира, свалить его, но — бесполезно. Правда, через некоторое время ему все ж таки удалось ухватиться за мусорный бак, падая, стащить его. Тут же один из деревенских поднял бак, на мгновение задумался, сделал шаг вперед и бросил его на Агамалиева. Бак упал ребром. Афик сам, изнутри себя, услышал, как треснули кости его стопы.
Полузаплывшими глазами он искал Айдына.
Почему-то сейчас, когда все кружилось и сливалось, а в глазах плыли золотые кольца, красные и зеленые пятна, именно сейчас ему нужно было увидеть его. Очень. Очень нужно. Увидеть его и крикнуть на весь двор, что он — шакал.
Бросили в лужу крысиного яда.
Приставили к стене...
Таир расстегнул плащ...
— Опусти ствол! Ствол опусти! — услышал он голос Айдына через храпы, тяжелое дыхание, шлепанье ног...
Но Таир оттолкнул его. Щелкнул затвором...
Темный отполированный звук!.. Схватило под ложечкой и в паху все сжалось.
— На колени!.. — Таир навел самострел. — На колени становись, пидор гнойный!
“Нет-нет, не выстрелит он. Я же знаю этот двор... Я знаю этот самострел. Малокалиберный. Сам ведь ножку от стула отпиливал, подгонял под ствол, пристреливали его вместе с Айдыном... Нет. Он не выстрелит. Вон — дерево тутовое... голое дерево... один листочек всего скукожился... один, всего один, на все дерево... я знаю этот двор уже двадцать пять лет. Эти мусорные ящики... отрыжка двора: луковая шелуха, менструальная вата, поломанная шариковая авторучка, дохлая крыса с прилизанным боком, гнилые стебли цветов, яичная скорлупа, целлофановый пакет, женский сапог на платформе, окурки в селедочном жире... в нашем дворе наверняка такая же лужа крысиного яда... все дворы отрыгивают одинаково... в нашем...”
Айдын Таира за руку...
...движение по вертикали...
...успел крикнуть ему: “долбаеб”...
...выстрел... (растворился в колодце двора).
Душераздирающий вопль из окна:
— Милис-ссия! Милис-ссия! Вахсей! Убивают!!!
— Сизин анасыны... атасыны... ай, ограшлар... — и хозяин выпустил злую собаку, и та понеслась, понеслась, долгожданная, по деревянным ступеням, по деревянным ступеням, вниз, вниз, хриплым лаем заливаясь...
— Выйдешь отсюда через десять минут, — сказал Таир. — Запомни, я тебе все равно кишки выпущу.
Айдын попробовал отогнать пса, все норовил стволом в ее пасть хрипатую, а потом... потом выстрелил он.
Пэлэнк споткнулся. Заскулил, упал. И вдруг... смутился, будто стыдно стало за то, что скулит. И дальше лежал Пелэнк тихо и только вздрагивал.
Деревенские, отскочившие от собаки, теперь кинулись к воротам, за Айдыном и Таиром.
А хозяин собаки, почетный член клуба собаководов, дядя Ибрагим, наматывал на кулак брючный ремень и... Жена его, Джейран, хватала мужа за рубашку и звала милицию.
Больше всего Афику хотелось опорожнить мочевой пузырь.
Не обращая внимания на хозяина собаки, на его жену и соседей, теперь уже смело удовлетворяющих дворовое любопытство из раскрытых настежь окон, он сделал это прямо у тутового дерева. И пока не иссякла струя, пенившая землю, все смотрел и смотрел на тот, один-единственный лист на дереве. А потом, преодолевая боль в ноге, тихо поковылял вниз — к дому.
Через каждые пару шагов останавливался, дыхание переводил, смотрел, сколько еще осталось до угла.
Ой, но были же, были у него замужние женщины, и не раз, и ни разу раньше не возникало чувства вины, почему именно сейчас? Почему? Казалось, не возникни оно в самый неподходящий момент, разделал бы Таира под орех. Дрался же он с ним в школе и всегда выходил победителем. Не боялся, даже когда Таир из восемнадцатой школы на него ребят блатных позвал.
В правом ботинке хлюпало.
“Крысиный яд, — подумал Агамалиев, — но почему тогда в другом ботинке?.. ничего-ничего, надо только до дома...”
Он посмотрел на небо.
В разрывах туч так близко оно было.
Снег больше не шел.
Луна — скопление холодных атомов — висела над куполом цирка. Как раз над тем местом, куда звал его Таир, над Похлу-Дарьинкой...
Почти у самых ворот дома проезжавшие в сторону метро “Низами” два патрульных БТРа заметили его.
Одна машина остановилась, другая дала задний ход, развернулась, подъехала.
— Армянин? — крикнул офицер.
— Нет. Пока еще нет. — Агамалиев почему-то разозлился на офицера, уж больно хозяйский вид он имел, будто у него ключи от всех дверей Города имеются.
— Санек, глянь-ка на этого чайника, — сказал он второму, в неуставной вязаной шапочке до самых глаз, — ты же их отличаешь...
— На морду его посмотрите, как я отличу? А ну его... Чурека он и есть чурека.
— Эй, отморозок, тебе куда? Далеко? Дойдешь? Или как? А то смотри, можем к ментам или в больницу?..
— Не надо. Вот мой дом.
— Ну как знаешь. Давай, попилили, Санек! — скомандовал он.
Но сначала дуло пулемета на всякий случай молчаливо прошлось по этажам соседнего дома. И только потом БТР развернулся, не пожалев ни кустов, ни чугунной ограды винного магазина-подвальчика в нашем доме. Его лихо занесло на углу возле парикмахерской Лолы-Дили-Бош, и вскоре он скрылся за тем самым, ощупанным пулеметной немотой, зданием.
Фиолетовый дым рассеивался над перекрестком.
На стене, рядом с дверью, звонков — сколько ветра в Городе, но он отлично помнил, что нажимал на свой. Почему к двери подошла тетя Нигяр? Может, она сидела у них? Для нее ведь последнее время хождение по соседям не просто увлечение — смысл жизни. Теперь, когда о ней из-за новых слухов, будораживших весь Город, больше никто из соседей не говорил: “Нигяр слаба на передок, Нигяр слаба на передок...”, она могла с чистым сердцем поливать грязью кого угодно. Нужно отдать ей должное, играла она на чувствах очень искусно, особенно на абстрактном страхе, жившем в каждом нашем соседе.
С трудом ворочая челюстью, Афик долго, обстоятельно объяснял ей, что за дверью не кто-нибудь стоит, а он — Афик, Агамалиев Афик, которого она, Нигяр, не знать просто не может, с которым каждое утро безрезультатно препирается из-за того, что он подолгу сидит, читает в туалете.
Наконец пальцы Нигяр-ханум извлекли щелканье из трех замков.
Заскрежетала старинная, николаевская еще цепочка, тихонько отворилась дверь и... Нигяр-ханум, не успев сменить выражение лица на подобающее моменту, как-то совсем пародийно охнула, закатила глаза и упала на могучую волосатую грудь своего очередного “квартиранта”, очень кстати оказавшегося рядом, и почему-то с маленьким туристским топориком в руке...
— Бела, Бела, Бела! — звала Нигяр-ханум.
“Сейчас она устроит спектакль, — подумал Афик, — нагонит на мать страха, а потом побежит рассказывать соседям”.
Пропуская его, Нигяр брезгливо поморщилась, быстро отодвинулась, чтобы он ее не задел кровью своею, крысиным ядом не испачкал, а потом опять через плечо бросила:
— Бела, ай Бела! Вай Аллах! Звери-Звери!..
— Ничего-ничего... — успокаивала всех Бела-ханум, — самое главное — живой. — А саму трясет всю, глаза за очками мечутся...
Молния на аляске застряла и никак не поддавалась.
Испачканную крысиным ядом куртку снимали через голову. Долго, осторожно.
— Ногу покажи мне, ногу... — просила Бела-ханум.
При матери снимать ботинок Афик не хотел.
— Я сам... я потом... потом...
Но Бела-ханум уже нагнулась, сняла и ботинок, и носок, увидела раздробленную кость, торчавшую рогаткой из большого пальца ноги, не выдержала, ушла в кухню.
А вот Нигяр, та, наоборот, уже опомнившись от первого потрясения, теперь просто кайфовала, разыгрывая из себя фронтовую медсестру. И суетилась, сбивая боками все на своем пути, и отдавала распоряжения “квартиранту”, и смачивала ватные тампоны в чайном блюдце с теплой водой, смывала крысиный яд с его лица и протирала одеколоном “У.Д.В.” (от которого Афика теперь тошнило), и даже морщилась за него, когда на ссадины дула: “Фуууууфуууууфууууу ... щипет, джаник?”
Бела-ханум то убегала в кухню сменить воду и там уж вволю нареветься, то возвращалась, стояла за спиной у сына, поглаживая его голову, говорила:
— Ничего-ничего... Люди плачут — Бог смеется.
Нигяр, в последнее время ставшая истинной мусульманкой, “эсильмусульманкой”, так она себя называла, во всем соглашалась с ней:
— Ай, Бела, правду-э говоришь, за Бога гореть буду, печенью его стану...
— Пойду лучше Зулю позову, — сказала мать, — может, она посоветует, что с ногой делать, врач все-таки.
Любовник тети Нигяр следил кисло, как та помогала раздеться. В его по-собачьи преданных глазах под густыми черными бровями без труда угадывалась ревность с тремя жирными вопросительными знаками, ведь теперь оставались только брюки.
Нигяр перехватила его взгляд, устыдила качанием головы, после чего ее очередной “квартиросъемщик” предпочел уйти.
Когда за ним хлопнула дверь на кухню, тетя Нигяр с облегчением вздохнула.
— Давай брюки помогу снять. Они все мокрые, в пятнах каких-то. Что “нет”, а то ты в коридор в трусах не выбегаешь... а то я не видела... Давай, джаник, помогу тебе. Давай-давай...
— Не надо, не надо, я сам... Нигяр, не надо.
|